«Вы вряд ли догадаетесь, сударь, – с волнением произнес он, – что привело меня к вам, да и сам я затрудняюсь высказать вам…
– Не вам ли, – прервал я его, – передали мой плащ?
– Да, мне, – ответил он.
– В таком случае, сударь, я догадываюсь, – сказал я, – что привело вас ко мне, и готов вас выслушать».
Мы сели.
«Должен вам сказать, сударь, – начал он, – что я совсем вас не знаю, и если бы не ваше имя на застежке плаща, я бы не смог придти докучать вам. Впрочем, право, по которому я разрешил себе явиться сюда, основано исключительно на моей обязанности заботиться о моих прихожанах, и если вы это право признаете, я им воспользуюсь.
– Да, сударь, я признаю ваше право, – ответил я.
– Буду с вами откровенен, – продолжал он. – Я пришел сюда с некоторым предубеждением против вас. Оно вызвано и не совсем обычными обстоятельствами, и сообщением соседки, а главное, – горем почтенной матери, которой впервые в жизни пришлось увидеть, как сплетни и злословие коснулись запятнанного имени ее дочери – лучшего украшения и единственного богатства этой девушки. Мне хорошо известно, что сплетни и злословие не щадят ни самых чистых намерений, ни самых честных поступков, и я готов верить, что ваши намерения и поступки были именно таковы. Однако искреннее участие в судьбе двух женщин, которые живут вдали от общества и потому особенно нуждаются в моем попечении, побудило меня придти к вам, чтобы если это возможно, из разговора с вами узнать, какая опасность им угрожала, а может быть угрожает и теперь, и тогда я смогу увереннее руководить ими согласно разуму и истине. И еще вам признаюсь в одном: согрешили вы, или просто поступили необдуманно, я не теряю надежды, что слова беспристрастного старика помогут вам воздержаться от зла, или хотя бы внушат вам уважение и сострадание к моим двум прихожанкам.
– Сударь, я не порицаю ни намерений ваших, ни предубеждений, – сказал я, – но мне кажется, что вы располагаете более убедительным свидетельством, чем мое – свидетельством самой девушки. Если она обвиняет меня в неуважении к ней, если она считает, что я выказал нечто большее, чем почтительную заботу о ней, если она подозревает, что я хоть в малейшей степени покушался на ее невинность… то к чему вам было приходить ко мне? Разве слова скромной девушки не заслуживают большего доверия, чем слова человека, чья виновность всем кажется столь очевидной?… Вот почему, сударь, уважая ваши побуждения, я не могу понять ни цели вашего прихода, ни дурных слухов, послуживших ему причиной. Я еще раз призываю в свидетели эту девушку, и если она сама осудит меня, я приму ее и ваш приговор.
– Слова ваши искренни и благородны, – сказал пастор, – да и свидетельство, которого вы добиваетесь, говорит в вашу пользу. Тем не менее его недостаточно: девушка эта столь неопытна и простодушна, что страшно смутить ее нескромным вопросом. Она не понимает, чего от нее хотят; разговоры, которые она слышит, пугают ее; и она все время плачет, не переставая твердить, что вы были добры к ней. Что касается меня, то я склонен довериться чутью, присущему невинности. Но согласитесь сами, что вы могли и без ее ведома нарушить строгие законы благопристойности, а тут еще выступает очевидец с обвинением против вас и приводит в отчаяние мать, которую поразило в самое сердце стечение неблагоприятных для вас обстоятельств. Подумайте об этом, и вам не покажутся странными и неосновательными причины, побудившие меня воззвать к вашему чистосердечию. Поверьте, мне было трудно на это решиться. Подвергать сомнению честность, деликатность и добрые намерения такого достойного человека, как вы, отвечать подозрениями на его оправдания, – это одна из самых тягостных, если не самых мучительных задач, какие ставит перед пастырем его долг.
– Не спорю, – сухо ответил я, – но если вы не знаете, чьи показания предпочесть – мои или той женщины, то я не хочу ни обижаться, ни молчать и расскажу вам все, как было. Но скажу наперед: если у вас и после этого еще останутся какие-нибудь сомнения или подозрения, вы оскорбите меня».
Тут я посвятил пастора во все события минувшей ночи, уже известные тебе, читатель! Я не утаил ни моего горячего желания быть полезным моей незнакомке, ни нежности, зародившейся во мне, ибо, если эти чувства кажутся подозрительными для души развращенной, то для благородной души они служат верным ручательством чистоты сердца и чистоты поступков. Он выслушал меня с вниманием. Порой мне казалось, что лицо его выражало участие и одобрение; в его взгляде я читал мое оправдание, и я уже видел, что он готов пожать мне руку… Вот почему, когда я кончил, а он все еще сидел молча и неподвижно, я в досаде едва не разразился упреками, но он опередил меня.
«Не сердитесь! – сказал он. – Я выслушал ваш рассказ, и у меня уже нет колебаний между вами и той женщиной. Но простите меня, если я, вопреки моему убеждению, все еще медлю выразить вам свое уважение и удовлетворить ваше чувство чести так, как мне этого хочется. Дело в том, что есть еще одно свидетельство – более веское и более внушительное. Одна почтенная особа, принимающая в вас участие, пожелав оправдать вас в моих глазах, так пошатнула мое доверие к вам, что большего не мог бы сделать любой ваш обвинитель…»