Они медленно шли по дороге, по которой тянут бечевой баржи, а мужья следовали за ними, степенно беседуя о служебных делах.
По реке сновали ялики, здоровые молодцы с обнаженными руками, на которых под смуглой кожей перекатывались мускулы, гнали лодки широкими взмахами весел. Их подруги, растянувшись на черных или белых шкурах, осоловев от жары, правили рулем, раскрыв над головой шелковые зонтики, красные, желтые и голубые, похожие на огромные, плывущие по воде цветы. Возгласы, окрики, брань перелетали с одной лодки на другую; и далекий гул человеческих голосов, непрерывный и смутный, доносился оттуда, где кишела праздничная толпа.
Вдоль берега неподвижной вереницей замерли рыболовы с удочками в руках; с тяжелых рыбачьих баркасов прыгали головой вперед почти голые пловцы, снова карабкались в лодку и снова ныряли.
Госпожа Торшбеф с удивлением глядела на это зрелище. Кора сказала:
— И так каждое воскресенье. Как это портит наш прелестный уголок!
Мимо них медленно плыла лодка. На веслах сидели две девицы, а на дне развалились двое молодцов. Одна из девиц закричала, повернувшись лицом к берегу:
— Эй вы, порядочные! Продается мужчина, да недорого, берете?
Кора с презрением отвернулась и, взяв под руку свою гостью, сказала:
— Здесь просто невозможно оставаться. Идемте отсюда. Какие бесстыдные твари!
И они повернули обратно.
Господин Торшбеф говорил Лезаблю:
— Ждите к первому января. Директор твердо обещал мне.
Лезабль ответил:
— Не знаю, как и благодарить вас, дорогой патрон!
У ворот виллы они увидали Кашлена, Питоле и Буасселя; хохоча до слез, они тащили папашу Савона, которого, по их словам, нашли на берегу в обществе девицы легкого поведения.
Напуганный старик повторял:
— Это неправда, неправда! Нехорошо говорить так, господин Кашлен, нехорошо!
А Кашлен, захлебываясь от смеха, кричал:
— Ах ты, старый шалун! Разве ты не называл ее «мой миленький гусеночек»? А, попался, проказник!
У старика вид был до того растерянный, что даже дамы засмеялись.
Кашлен продолжал:
— С разрешения господина Торшбефа мы в наказание оставим его под арестом, и он пообедает с нами.
Начальник дал благосклонное согласие, и все снова стали потешаться над красоткой, якобы покинутой стариком, а тот в отчаянии от коварной шутки, которую с ним сыграли, тщетно продолжал отрицать свою вину.
До самого вечера похождения старика Савона служили предметом неисчерпаемого остроумия и даже непристойных намеков.
Кора и г-жа Торшбеф, сидя на террасе под навесом, любовались отблесками заката. Солнце рассеивало среди листвы пурпурную пыль. Не было ни малейшего дуновения; ясный, беспредельный покой нисходил с пламенеющего безмятежного неба.
Возвращаясь к пристани, медленно проплывали последние запоздалые лодки.
Кора спросила:
— Говорят, бедняга Савон был женат на какой-то дряни?
Госпожа Торшбеф, знавшая все, что касалось министерства, ответила:
— Да, он женился на молоденькой сироте. Она изменила ему с каким-то негодяем, а потом с этим же любовником сбежала.
Подумав, толстуха добавила:
— Я сказала — «с негодяем». Не знаю, так ли это. Кажется, они очень любили друг друга. Что ни говори — в папаше Савоне привлекательного мало.
Госпожа Лезабль возразила с важностью:
— Это не оправдание. Беднягу Савона можно пожалеть. У нашего соседа — господина Барбу — такое же несчастье: жена влюбилась в какого-то художника, который проводил здесь каждое лето, и сбежала с ним за границу. Не понимаю, как женщина может пасть так низко! Я считаю, что нужно придумать особое наказание для негодниц, которые покрывают позором семью.
В конце аллеи показалась кормилица с ребенком на руках. Дезире утопала в кружевах, вся розовая в золотисто-пунцовых лучах заката. Она смотрела в огненное небо теми же бесцветно-мутными удивленными глазками, какими обводила лица окружающих.
Мужчины, беседовавшие поодаль, разом подошли, и Кашлен, подхватив внучку, высоко поднял ее на вытянутых руках, словно желая вознести к небесам. Девочка вырисовывалась на блистающем фоне заката в длинном белом платье, ниспадающем до земли.
Счастливый дедушка воскликнул:
— Что может быть лучше этого на свете! Не правда ли, папаша Савон?
Но старик ничего не ответил — потому ли, что ему нечего было сказать, или потому, что он мог бы сказать слишком много.
Двери на террасу распахнулись, и слуга объявил:
— Сударыня, кушать подано!