Но мать не сдвинулась с места и все глядела на маленький костерок на шестке, и странная улыбка не сходила с ее лица. Он выложил на стол зачерствевшую буханку белого хлеба и все остальное, но мать этого будто и не видела. Сын подошел к ней, обнял за плечи, она вздрогнула, и он понял, что все эти минуты мать была одна, забыв про него.
— Есть теплая вода? Обмою ногу и сделаю перевязку, — сказал он. И лучше бы не говорил — мать опять начала каяться, что сорвала его с лечения: и зачем было беспокоить — умерла бы, и все.
— Воды? Воды сейчас согрею. Вот яичницу поджарю, чугунок поставлю. Вода живо подтеплится. А баньку-то не подождешь? Можно теперь затопить, а можно и вечером, как скажешь. На работу не выйду, обойдутся.
— А ты еще и в колхозе работаешь?
— Как же, как же. А кто будет? У меня две овечушки, пасти где стану? — И она опять заговорила о выгоне, об овечушках и еще о чем-то, что вроде и не имело связи с лугами и с овечушками, о соседях, которые вечером — не зови, но придут. И в село она сбегает. Он упрашивал ее никуда не бегать, все у него есть, даже водка, прихватил в сельпо, но мать опять вроде не слышала его.
Пока она готовила яичницу, Дмитрий вышел в огород и тут, за стеной, сев на опилыш, снял сапог, завернул брючину, стал разматывать бинт. Кожа вокруг раны воспалилась. Он промыл рану спиртом, которым снабдила его сестра Сима, присыпал стрептоцидом, как посоветовала Надя, вздохнул, вспомнив ее, и долго сидел так, держа в руках свежий, снежно белеющий бинт. Надя… Увидит ли он ее когда-нибудь? Да и зачем ее видеть? Стоп! Не думать о ней!
— Митюша, где ты? Яичница остывает. А колбаса-то какая, пахнет-то как!
Он стал поспешно бинтовать ногу, боясь, что мать увидит его увечье.
За завтраком она дивилась городскому белому хлебу, который по охотничьей привычке сын чуть поджарил на углях, — он сделался мягче и хрустел корочкой, и не ела почти ничего, а только ломала от белой горбушки маленькие кусочки и клала в рот. И говорила:
— Любка-то у нас была жесткосердная, не то, что ты, всякую пташку жалел. А она — ой-ой! Сразу в какую-то школу записалась. На парашюте прыгала. Знаешь ведь, как прыгают? А ты прыгал? Нет? А она прыгала. Девка, а прыгала.
— Погибла как она? Знаешь ли что?
— Как же, как же… Ее сотоварищи за столом со мной посидели, про все рассказали. А я думала: пошто же так-то — они вот живые, а ее нет? Ну больно-то не поняла, как у них все было. Только их окружили, кричат: сдавайтесь, а они гранату бросили, да, видать, близко.
— Сами подорвались.
— Она еще жива была. Пытали ее… Вот как все обернулось.
Долго молчали. Мать все отламывала кусочки белого хлеба, и странная полудетская улыбка опять блуждала на ее лице. У Дмитрия не шел кусок в горло — он все еще не мог представить, что Любки нет и никогда не будет.
— А от Архипа похоронка пришла. Я тогда у брата жила, у Никифора в Вологде. К весне сюда вернулась. А похоронка еще с зимы лежала. Для меня он всю зиму живой был, хотя и в сырой земле…
Про отца она ничего не говорила, и только тогда, когда после завтрака сын сказал, что пойдет на кладбище, и спросил, там ли похоронен отец, только тогда она сказала, став необычайно серьезной:
— В озере его могилка…
— Как — в озере? Разве их не достали?
— Кого достали, а его нет.
— Как же так?
— А немцы после бомбы бросали в озеро. Кто знает зачем. Ну троих и не нашли. Помнишь Алешку Грача и Сеньку Поплыванова? Они вместе со Степаном Захаровичем там остались.
«Бросали, чтобы следы замести, — подумал Дмитрий, — сволочи».
Потом мать шепотом, наклонясь близко к сыну, сообщила, как великую тайну:
— Жду и боюсь… Знаешь, Митюша… приду на берег и жду, и боюсь: должен же он выйти, а? Или нет?
Дмитрий отшатнулся.
В тот день он надолго ушел из дому. Его видели у озера на гранитных валунах. Видели в лесу, ополовиненном за войну. Он не слышал, как по деревне бегали ребятишки и кричали: «Куриный царь приехал! С палкой ходит!..» В детстве каждую весну он выводил в своем домашнем инкубаторе — на печке — цыплят, и желтые комочки к осени вырастали в крикливых петухов и курочек.
Домой вернулся под вечер, спросил, не сохранились ли отцовские инструменты. Топор, пила, долото нашлись, и он смастерил из старых досок два скворечника. Глядя, как сын прикреплял их к черемухе, мать качала головой: «Все такой же, Митюша…» Он понял ее. Конечно, острословы не преминут посмеяться, и, как бы упреждая их, он сказал:
— Ничего, мама! Если уж отстояли жизнь, то пусть она будет полная: с пением скворца. Пусть!