— Что же это за старуха? И где она?
— Аптекарша у нас в больнице. Так и живем: куда она, туда и я, куда я, туда и она. Разве жила бы я здесь, если бы не она? В города ее не пускают, а стало быть, не пускают и меня.
— Ерунда какая-то! — Надя задумалась. — Да… А вот я сюда приехала по своей воле. Ни к кому никакой цепью не привязана. Хотя… Хотя, признаюсь, и надо мной висит нечто обязательное.
— Вот-вот… Я чувствовала это.
— Нет, вовсе не то, о чем вы думали. Был у меня человек, первый в жизни. Известный хирург, да и в летах уже. — Надя опять задумалась, встала, подошла к окну — была у нее такая привычка, вроде ждала кого-то. За окном стоял северный серебряный вечер. Приглушенные тона света и ночи боролись между собой и не могли победить друг друга. — Сказал он мне однажды, — в голосе Нади слышалась та грусть, которая не оставляет надежд, — «Малышка, — так он звал меня, — если хочешь что-нибудь стоить, не бойся самостоятельно мыслить. Самостоятельной работы не бойся».
— Вы и бросились на самостоятельную?
— Отчасти, может быть. И вина какая-то перед ним. Стыдно, неловко легко жить, когда его нет. Ну и свои принципы… — Она не досказала, замолчав.
Вино все же допили. Манефа подошла к окну, встала рядом с Надей. Вздохнув, заговорила:
— Ночи-то у нас почти что белые, чуть-чуть бы им посветлее быть, так были бы настоящие… — Помолчала. — Сейчас что… Сейчас еще жить можно. Да и отпуска скоро. Отвыкли уже от отпусков. Эх, махну куда глаза глядят. А то и не вернусь, брошу к чертям старуху.
— Что вы все бежать собираетесь? Только это и слышишь.
— Дотяните до осени… Ох как прикатит, как задождит, а потом зима навалится — тут уж закукуешь. Все заметет, все забуранит, Из четырех дорог разве только одна под ноги ляжет.
— Четыре дороги?
— Ну да, из нашей больницы четыре дороги. Как-нибудь я свожу вас на горку. Все дороги можно сразу увидеть, все, кроме одной. Одна, первая, от станции. Да вы ее уже знаете, по ней приезжают и уезжают. Вторая — до села. По ней идут в магазин, в казенку, в загс — расписываться и разводиться, в церковь и в клуб. И еще на кладбище. Последний путь. А третья — вдоль берега реки, вниз и вверх. По ней идут больные, по ней ездим и мы, если приходится: где роды, где увечье. Тоже не так чтобы веселая дорога. — Манефа замолчала, отошла от окна.
— Ну, а четвертая?
— Четвертая… Эта дорожка плохо натоптана. Она начинается возле нашего дома, уходит в лес, в густую чащу. Эта дорога самая милая, самая скрытная. Идешь по ней — трава к ногам ластится, тетерева прямо из-под ног взлетают, фырчат. В другое время сердце бы разорвалось от испуга, а ты смеешься, тебе весело. Белки ее перебегают у тебя под носом, не боятся, зайцы, не сворачивая, улепетывают впереди тебя.
— Ну?
— Это тропа влюбленных. Птица и зверь не боятся влюбленных. Эта дорога святая. Да не всем удается на нее ступить. С кем и кому? Война… А кончилась, вроде бы прихлынули солдаты, да и офицеры тоже. Но теперь, замечаю, опять начинают разлетаться.
Манефа снова подошла к окну, вгляделась в сумеречную поляну. Через нее кто-то бежал. «Лизка! — узнала она. — Что-то случилось… Неужели с Долгушиной?» Взглянула на доктора, та стояла задумавшись, ничего не подозревая.
«Боже мой! — в отчаянии подумала Манефа, — еще ничем не приросла, и такое. Не жилец она здесь, не жилец…»
К вечеру Дарье Долгушиной стало хуже: лицо горело, будто перед жаркой печью, а ноги и руки сводило от холода, как бывало, когда приходилось полоскать ворох белья в зимней студеной реке. В памяти то и дело накатывались провалы, от этого все вокруг раскачивалось, ускользало и снова появлялось.
Память возвращалась, Дарья чувствовала под собой твердую кровать, и в голове начинали лихорадочно метаться мысли, отрывочные и беспорядочные.
«Да, видать, не судьба пожить-то… Но теперь ничего, можно и помирать… Ребят повидала, мамку запомнят, а то уезжала — спали еще. Так бы и не осталась в памяти. Теперь ничего, теперь запомнят. Только вот младший-то еще несмышленый, зря его зачали. А кто бы угадать мог? Такие дни пасмурные прожили, теперь и на ноги стать можно, а тут моя хвороба…»
И опять перед ней все закружилось, и опять она перестала ощущать под собой кровать, вроде снова повисла в воздухе, и опять качель начала ее возить туда и обратно. И вот она вместе с мужем плывет по воздуху, да и вовсе он не муж еще, а деревенский парень Алексей Долгушин, с пшеничным чубом на виске, с белыми зубами напоказ, улыбался — солнышко кругом светило.