Распрямлялся, и глаза его в узкой щели между шапочкой и марлевой повязкой спрашивали: «Устала?» Она отвечала тоже глазами: «Не устала, нет…» И это было правдой, она еще не умела уставать.
Когда унесли очередного раненого, Жогин сел на стул, прислушался к тишине.
— Узнай, как идет погрузка. Почему мне не докладывают? — Он чуть повысил голос, что делал лишь в крайних случаях. — Мы стоим слишком долго. — Он мерил время количеством операций. И не сказал, что боится налетов, но Надя поняла его.
— Много ли еще тяжелых?
Надя знала, что тяжело раненных еще много. Тут перемешалось: и санбаты, и полевые госпитали. В сутолоке близкого фронтового тыла никто как следует не делал первичной обработки ран, а поездным хирургам нечего и думать все это исправить.
— Надо грузить, грузить. А потом, в дороге, мы уже займемся ранами, — подсказала она.
— Грузить? — опомнился он. — Да, да. — И велел Наде покинуть операционную — помогать там, на поле.
Доцент кафедры хирургии Московского института Жогин был начальником санитарного поезда. Он терпеливо учил ее и, будучи старше на много лет, относился к ней с отцовской заботливостью.
Это был их третий рейс к фронту. Наде не забудется та последняя ночь, когда они сидели долго, чуть ли не до утра, на ступенях вагона. Поезд стоял в степи. Густо синела сумеречная даль в той стороне, откуда шла ночь, и багрово тлела там, куда село солнце и где шла война. Украинская степь то и дело меняла свои краски: то вдруг темнела, и небо, казалось, припадало к ней, то вдруг будто отсветы далекого пламени озаряли ее, и небо отпрядывало от земли, и видней делались змеистые дороги, балки, кустики, будто бойцы, бегущие в атаку. Степь уже жила своей жизнью, хотя на нее только что накатывалась, а потом (надолго ли?) откатилась война: где-то били свою дробь перепела, откуда-то наносило горьковато-сладковатым запахом полынка, и еще эта игра света и теней, какую можно видеть только над морем да над степью, делали мир загадочным, призрачным.
Надя еще не знала тогда, что такое война, она ощущала ее через чужие муки. Не знала она и того, долго ли она продлится. Ей почему-то казалось, что завтра проснется, а войны уже нет. Жогин качал седой головой — странно, седина не старила, а как бы подчеркивала моложавость его узкого лица — и говорил:
— Нет, Надюша, наши руки, руки хирургов, потребуются надолго. Ты не можешь представить, что нас ждет и сколько мы еще увидим теплой людской кровушки.
— Зачем так пугать? Вы что — не верите в наши силы? — запальчиво возражала она.
— И сразу — не верю! Если бы не верил, не говорил бы о море крови. А раз кровь, значит, борьба. И победа.
Да, она не во всем его понимала, он мыслил куда шире ее… И вообще, он был умный, сильный, красивый.
Бой опять приближался — на станцию то и дело залетали мины, и среди раненых, которые брели и брели из леса и которых несли на носилках, вдруг раздавались крики, кто-то падал, кто-то зажимал свежую рану, и Надя видела темную кровь меж пальцев. Санитары и сестры пытались перевязывать, но раненые стремились к поезду: потом, потом… Надя собирала тех, со свежими ранами, распределяла по вагонам, что стояли поближе, велела накладывать жгуты, останавливать кровотечение. Перевязывать, перевязывать… Она не привыкла и, наверное, никогда не привыкнет к человеческим страданиям, и потому особенно тяжко было ей видеть, как люди, уже ушедшие от смерти, снова находили ее. За всем этим она забыла о Жогине. С очередной группой раненых вернулась из леса и стала рассовывать их по вагонам, и без того до отказа набитым, и вдруг услышала крик «воздух!», а потом уж грохот моторов над самой головой и треск пулеметных очередей. Когда взорвалась бомба, она уже лежала — кто-то сильно толкнул ее и прижал к земле. А когда пыль и дым рассеялись, она увидела мечущиеся фигуры людей, лежащий на боку вагон-операционную и дымное пламя над ним. Вскочив на ноги, бросилась к горящему вагону, но ее цепко схватили за руку и потащили туда, где стоял уцелевший состав, впихнули в двери уже тогда, когда он тронулся.
— Жогин, Жогин…
Она очнулась. Жогин сидел перед ней, белея свежим бинтом, опоясавшим его голову, держал пальцы на ее пульсе. Она закрыла глаза, приняв это за бред, но пальцы, пальцы… Они прикасались к ее руке и были холодными.
— Я чуть не умерла, когда увидела, как горит наша операционная, — заговорила она, еле слыша себя.
— Пока живешь, не умирай. Эта мудрость стоит большого опыта человечества, — дошло до нее сквозь шум в ушах и стук колес.