Родители в этой семье жили раздельно. Иногда я видел их отца в клубе «Сэвил». Это был очень красивый ирландец, певец и профессор музыки, сын миссис Грин, чьими детскими книгами, особенно «Диванными подушками и уютными уголками», я зачитывался, будучи маленьким. Их мать, Гвен, когда я впервые увидел ее, была женщиной средних лет, сохранившей непритворную девичью грацию. Будучи дочерью сэра Хьюберта Пэри[175], она выросла в самом средоточии музыкального и артистического мира поздневикторианской эпохи, и вся ее жизнь до замужества была посвящена игре на скрипке. Важнее то, что она была любимой и любящей племянницей богослова барона фон Хюгеля, женатого на ее тетке. Она еще не была католичкой, и ее дядя, которому в юности грозила опасность заслужить клеймо модерниста, не слишком настаивал на принятии ею католичества. Вместо того он писал ей духовные письма, которые поздней, в 1928 году, она подготовила для публикации. Барон умер, когда я едва успел подружиться с Гвен. Его имя часто всплывало в наших разговорах, но в то время я должным образом не понимал ни тяжести ее потери, ни того, что он посеял в ней семя мистицизма и пестовал его. Я просто знал в общем, что она «религиозна», хотя никто в семье не разделял эту ее склонность. Куда большее впечатление на меня в то время производили ее чувство юмора и понимание, которое я находил у нее. Собственные дети обожали ее, и между ними и друзьями детей были отношения спокойного равноправия. Ни малейшего ощущения конфликта поколений, какое присутствовало в отношениях между мной и моими родителями и fortiory[176] родителями Хэмиша или Джона Сатро. Я сказал «спокойного», но, принимая участие в их жизни, она переживала все их сложные проблемы и их беды, переживала даже сильнее, чем они сами. Спокойствие, как я теперь понимаю, она обретала в тайных молитвах. С тех пор я встречал одного или двух человек, обладавших подобными редкостными достоинствами. В двадцать один год я просто относился к ней с тем бездумным восхищением, какое позволительно у моих ровесников.
По-видимому, Гвен сознательно искала и добивалась любви молодежи. Несколько лет спустя после нашего знакомства она писала в своей книге об отце и дяде «Два свидетельства»: «Мы смотрели на пожилых, робко задаваясь вопросом, как избежать ошибки, которую они явно совершили… мы стремились не делать скоропалительных суждений, не порицать… Юность и старость — полярны, мы не можем быть такими, какими были когда-то; но мы хотим вновь быть рядом с юностью, не подчеркивать того, что нас разделяет… Мы, как люди более старшие, должны принять отважную надежду юных, их ослепительное благородство, их доверчивую любовь. Когда-то мы каждый день жили такой же надеждой. Мы хотим подлинной жизни в мире молодых… только подумайте, как ужасно было бы жить в мире стариков!»
Не знаю, нашла ли она во мне отважную надежду или ослепительное благородство. Доверчивой любовью я ей, безусловно, платил.
Планкет-Грины не были богаты. Оливию не «вывозили в свет», как положено по традиции, но у нее был собственный круг общения из детей родственников и друзей ее братьев. Двойственность, бывшая в характерах Гвен и Оливии, заставляла их постоянно менять дома — они сменили, наверно, пять домов за те десять лет, когда я практически был членом их семьи. Когда я с ними познакомился, они жили в Холланд Парк, в стандартном доме, теперь стоящем среди сплошного непотребства, а тогда — в приятном уединении. Оттуда они переехали в квартиру на шумной Мэйфер, затем в Бэтгерси, оттуда в Сент-Джонз Вуд. Это была обременительная привычка для людей со скромным достатком, даже если переезд совершался из соображений экономии.
175
Сэр