Выбрать главу

В Лэнсинге антипатия была взаимной. Я отнюдь не находил удовольствия в постоянном соседстве этих рослых, шумных подростков. Я был слишком большим да и как раз в наихудшем возрасте для того, чтобы с готовностью соглашаться с потерей всякой личной жизни. Я был брезглив. Долгое время общие туалеты до того были мне отвратительны, что я боялся пользоваться ими. В Хит-Маунте мы, как я упоминал, всячески избегали говорить на эту тему. В Лэнсинге четыре «дома», составлявшие прямоугольник Нижнего двора, совместно пользовались так называемыми Кущами — название, которое часто вызывало веселье в церкви, когда царей Израиля и Иудеи то хвалили за рубку кущ, то порицали за их восстановление. Эти Кущи представляли собой беленый дворик, разделенный двойным рядом просмоленных писсуаров. По бокам шло два ряда крытых кабинок, один для младших, другой для старших классов школы, которых всегда не хватало и которые для моего чувствительного обоняния были ужасающе открытыми. Они не имели дверей и стояли над глубокой открытой выгребной ямой, которую периодически, но не слишком часто, чистили и дезинфицировали. После завтрака все собирались здесь для обмена сплетнями и слухами; здесь мы могли общаться с другими «домами». Чтобы попасть в кабинку, надо было занимать очередь. Слышались крики: «Я за тобой» — «Я занимал вторым» — «Буду третьим». Я всегда стеснялся спрашивать, кто последний, у этих незнакомых мальчишек; в моем положении это совершенно исключалось. Можно было отпроситься в Кущи с уроков, за что приходилось переписывать дополнительные двадцать пять строчек текста. Я предпочитал такой вариант.

То, как кормили в столовой, заставило бы взбунтоваться обитателей работного дома викторианской эпохи, причем чем дальше, тем хуже, и так до конца войны. В удачные дни скудный рацион пополнялся за счет съестной лавки или корзинки с едой из дому. В 1917–1918 годах это просто позволяло не умереть с голоду, ни о каких лакомствах не было и речи. Было, как помню, некое ужасное вещество, называвшееся «медовый сахар», подслащенная сырообразная масса, побочный продукт, одно небо знает, какого химического процесса, которая подавалась на ужин дважды в неделю в картонных баночках. А еще какао без молока, крохотные порции маргарина и хлеб без ограничения. В середине дня на обед обычно подавали рагу, состоящее главным образом из брюквы, и картошка в мундире. Наше поведение за столом, возможно, было выражением подсознательного протеста против подобной тюремной диеты. Чистые скатерти стелились в воскресенье; во вторник они уже были грязные. Мальчики из семей в высшей степени культурных, казалось, упивались своим варварским поведением, и это было еще отвратительней, чем жалкая еда, которой они норовили измазать стол. Самые большие умельцы умудрялись выстрелить с ножа кусочком маргарина и попасть в дубовую балку потолка, где он висел всю зиму, пока, размякнув от летней жары, не шлепался на стол внизу.

Каждую неделю, вечером, мы мылись. Это было блаженство. Кроме того, должны были мыться днем, исключая воскресенье. При каждом дортуаре было две ванные. Горячей воды редко когда хватало, чтобы сменить ее в ванной. Зимой, после футбола, приходилось ждать очереди, чтобы залезть в чуть теплую черную воду. Ожидая своей очереди, погружаясь в эту навозную жижу и выбираясь из нее, вытираясь полотенцем, которые все, как скатерти, были чистыми в воскресенье и грязными ко вторнику, я шарахался от прикосновений всех этих голых тел, и, несомненно, мое отвращение не оставалось незамеченным.

Я был не только стыдлив, но и педантичен. Обычное дело, когда хлипкий умник ищет расположения глуповатого здоровяка, выполняя за него уроки. Я отказывался это делать на том основании, что это нечестно. Более гибкая совесть признала бы уступчивость не только более благоразумной, но и более милосердной. Моя же щепетильность не снискала мне любви одноклассников.

Ни в коем случае не вижу себя одиноким в классе в этот период прохладных отношений. Все, что я помню, это наша несовместимость. Я, например, панически боялся чем-нибудь выделиться. Обязанностью старосты зала было вручать нам почту. Я получал письма гораздо чаще остальных, и раз или два мне их швыряли довольно грубовато: «Во, опять тебе!» Этого было достаточно, чтобы я попросил отца писать мне реже, хотя его письма были для меня большой радостью. С другой стороны, я, пренебрегая обычаем, преклонял колена, получая облатку на причастии. Я привык это делать в храме св. Иуды. В Лэнсинге это не было принято. В первую свою четверть я оставался стоять, как другие. На каникулах, когда четверть кончилась, я почувствовал раскаяние, словно предал свои убеждения. На следующий год, пока это перестало так много значить для меня, я преклонял колена; поначалу с трепетом, но никто не обратил внимания на эту странность моего поведения. Если в Лэнсинге не замечалось особого религиозного рвения, то все же там к религии относились с уважением. Считалось дурным тоном насмехаться над набожностью другого, и были среди учеников несколько глубоко верующих, что никак им не вредило.