Выбрать главу

В 1919 году школьная жизнь стала вольготней и интересней.

Но одним результатом наступившего мира было нарушение нормального (или, скорей, аномального) порядка перехода в следующий класс. Кто хорошо показывал себя, оставался в школе, как и до войны, до девятнадцати лет. Лишь тот, кого не переводили, покидал ее раньше. Таким образом, особенно это касалось директорского «дома», образовалась группа тех, кто остался без всякой нагрузки. Первой ступенью в иерархии школьных официальных назначений была «скамья»: восьмерка ответственных за зал, которые имели определенные привилегии и власть, над ними были «партер» и шесть старост «дома» (из которых один, иногда двое назначались старостами классов). Мне и моим друзьям подобная дорога наверх оказалась закрыта на год, чем мы были очень довольны. В этой, по существу, подрывной, группе — мы, выражаясь сегодняшним языком, были «большевиками» — заводилами оказались Фулфорд, я и Руперт Фремлин, приятный и живой как ртуть парнишка, чьего отца сожрал в Индии тигр. Смены чрезмерной веселости и подавленного состояния — «фремлиновская «болезнь» — впоследствии переросли у него в меланхолию. Он был с нами в университете и умер очень молодым в Западной Африке.

После двух четвертей Дик Хэррис ушел из директорского «дома» и возглавил собственный. Мы восприняли его уход как личную утрату и невзлюбили его преемника, которого считали пронырой. По моему мнению, он был чересчур изворотлив для человека его профессии. Он искренне стремился понять наши характеры и несколько преуспел в этом, проявлял к нам доброжелательность. Но был, как казалось, своенравен и излишне любопытен. Мы прозвали его Кошачья лапа и Супершпион. В моем дневнике я посвятил ему немало страниц, где с гордостью описывал, как мы давали безжалостный отпор его попыткам подружиться с нами. Как оказалось, вскоре у меня появилась веская причина быть благодарным ему, но мы расстроились, как девчонки, потеряв Дика, и я помалкивал о своем доверии и расположении к новому воспитателю.

В последний мой год в школе ему на смену пришел упрямый молодой священник, с которым я вечно пререкался.

Описывать в деталях разные стадии моей учебы в последние три года в Лэнсинге — слишком скучное занятие. Это все есть в моём дневнике, о котором я упоминал выше. Я вел его почти ежедневно — в школе, дома, — менее регулярно с сентября 1919-го по декабрь 1921-го, исписав кипу тетрадей в бумажной обложке, известных как «блю ноут». Окончив школу, я отдал их переплести и редко заглядывал в них, пока сейчас не взялся за автобиографию. Читать их оказалось мучительно. Большинство юношеских дневников наивны, банальны претенциозны; мои в этом смысле просто ужасны. Каждая тетрадь открывается каким-нибудь изречением: «История, поведанная сумасшедшим, полная пустопорожней болтовни и неистовства, не значащая ничего»; «мы швыряем наши дни, как карты»; «с тех пор, должен сказать, я столько пережил» и тому подобными, но стыдно мне было, когда я перечитывал свои дневники, по иной, более глубокой причине. Если то, что я написал, — верный мой портрет, то я был самодовольным, бессердечным и осмотрительно злобным. Мне бы хотелось верить, что даже в этих личных записях я был неискренен, скрывал свою более благородную натуру, что тогда я абсурдно считал цинизм и злость признаками зрелости. Я молюсь, чтобы это было так. Но убийственное свидетельство — вот оно, передо мной: фраза за фразой, страница за страницей, неизменно вульгарные. Я не чувствую ничего общего с мальчишкой, который написал все это. Я верю, что был добрым ребенком. Я знаю, что взрослый в своих привязанностях, хотя и ограниченных, я тверд и неизменен. Подросток, который поверяет свои мысли этим страницам, не только делает это с холодным сердцем, но и неискренен. Частично это могло быть результатом странного интеллектуального брожения, совершавшегося в нас в то время.