Сергей Алексеевич вскочил и подошел под благословение, чтобы проститься. Батюшка благословил его, приговаривая: «Врач-практик, врач-практик». Так был дан ответ на невысказанный вопрос о профиле медицинской работы Сергея Алексеевича. Это было даже больше, чем ответ, долгое время после того Сергей Алексеевич был врачом-практиком в любых условиях, на свободе и в заключении. Он и потом, когда стал священником, а позже епископом, применял свои колоссальные медицинские познания в деле пастырского душепопечения».
В 1925 году, зимой, после почти двух лет отсутствия, приехала в Холмищи Надежда Александровна Павлович с подругой Ниной Константиновной Бруни (женой художника). Об этом времени сохранились ее отрывочные воспоминания. «Я помню комнату в Холмищах, — писала она. — Лампада и свеча пред образами. Я вхожу — он в епитрахили сидит в кресле. Вдруг он со стоном подымается и показывает мне, чтобы я шла за ним к образам. Вынести этот страдальческий стон его (вставшего с постели из-за меня) невозможно. Поддерживаю, когда он идет. А там, пред образами, границы миров совсем стираются. Я чувствую, как оттуда надвигается волна Божьего присутствия, а батюшка рядом со мною — приемник этой волны. Я становлюсь на колени немножко позади него, не смотрю на него, а только держусь за его руку или за ряску».
Павлович записывала отдельные высказывания старца, вот несколько таковых, относящихся к 1925 году. «Он говорил нам и о послушании. Хвалил N. за то, что она приняла послушание, и говорил, что это важнейшее приобретение в жизни, которое она сделала. Самая высшая и первая добродетель — послушание. <…> Христос ради послушания пришел в мир. И жизнь на земле есть послушание Богу. Человеку дана жизнь на то, чтобы она ему служила, а не он ей. Служа жизни, человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоумение: он и не знает, зачем он живет. Это очень вредное недоумение, и оно часто бывает. Он как лошадь — везет и… вдруг останавливается: на него находит такое стихийное препинание. Бог не только разрешает, но и требует от человека, чтобы он возрастал в познании». И далее слова батюшки: «Надо творить милостыню с разумением (рассуждением), чтобы не повредить человеку»; «Застенчивость по нашим временам — большое достоинство. Это не что иное, как целомудрие. Если сохранить целомудрие, а у вас, у интеллигенции, легче всего его потерять, — всё сохранить»; «Не бойся! Из самого дурного может быть самое прекрасное. Знаешь, какая грязь на земле: кажется, страшно ноги запачкать, а если поискать, можно увидеть бриллианты»; «Заниматься искусством можно так же, как столярничать или коров пасти, но всё это надо делать как бы перед Божиим взором. Но есть и большое искусство — слово убивающее и воскрешающее (псалмы Давида); путь к этому искусству — через личный подвиг, путь жертвы, и один из многих тысяч доходит до цели. Все стихи мира не стоят одной строчки Священного Писания»; «Над человечеством нависло предчувствие социальных катастроф. Все это чувствуют инстинктом, как муравьи. Но верные могут не бояться; их оградит благодать. В последнее время будет с верными то же, что было с апостолами перед Успением Богоматери. Каждый верный, где бы он ни служил, на облаке будет перенесен в одно место. Ковчег — Церковь. Только те, кто будет в ней, спасутся»; «В другой раз батюшка мне рассказывает виденье оптинского монаха. Тот вышел однажды на крылечко своего домика в скиту и видит: исчезло все — и скит, и деревья, а вместо этого до самого неба подымаются круговые ряды святых, только между высшим рядом и небом — небольшое пространство. И монаху было открыто, что конец мира будет тогда, когда это пространство заполнится. «А пространство было уже небольшое», — добавил батюшка»; «Однажды, видя, что он необыкновенно добр, снисходителен и позволяет спрашивать себя обо всем, я осмелилась и спросила его: «Батюшка, может быть, вы можете сказать, какие у вас были видения?» — «Вот этого я уж тебе не скажу», — улыбнулся он». (Хотя видение оптинского монаха о кругах святых скорее всего было его, старца Нектария, но он рассказал это как бы не о себе).
«К 1925 году старец одряхлел, согнулся, — вспоминала Павлович, — ноги страшно отекли, сочились сукровицей (это — следствие бесконечных стояний на молитве). Лицо его утратило отблески молодости. Это всё вернулось к нему только во время предсмертной болезни. Он очень ослабел. Часто засыпал среди разговора».