- И что же вы намерены делать?
- Голосовать за Кроуфорда, - не задумываясь ответил Пилброу. - У него прогрессивные взгляды. Он всегда их придерживался. В этом смысле мы вполне можем на него положиться.
Я попытался собраться с мыслями, чтобы переубедить его. Я повторил ему все аргументы, которыми пользовался в споре с Гетлифом. Потом подумал и привел еще один довод, который, по моим расчетам, мог повлиять на него: сказал, что молодежь - Калверт и Льюк - поддерживают Джего, напомнил ему, что он всегда шел в ногу с молодежью. Ничто не помогало: он возражал мне взволнованно и немного сбивчиво, но твердо стоял на своем.
Тогда я сделал еще одну попытку:
- Вы ведь знаете, что положение в мире тревожит меня не меньше, чем вас. Если только это возможно.
Пилброу понравилась моя последняя реплика, и он улыбнулся.
- Ведь знаете, правда?
- Конечно, знаю. Конечно. Больше, чем этих...
- Нет-нет, - сказал я. - Не больше, чем Гетлифа или юного Льюка. Но и не меньше. Зато я принимаю политические события даже ближе к сердцу, чем вы. Для меня они становятся последнее время как бы личной трагедией.
- Правильно! - воскликнул Пилброу. - Совершенно правильно! События в мире должны быть поистине чудовищными, чтобы человек начал воспринимать их как личную трагедию. А сейчас...
- И тем не менее, - прервал его я, - они не должны влиять на нашу университетскую жизнь. Нам надо выбрать в ректоры наиболее достойного человека. - Я замолчал, надеясь, что это произведет на него впечатление. Вы ведь не будете отрицать, что вам всегда нравился Джего?
- Не буду, - сейчас же согласился Пилброу. - Он очень сердечный человек. Поразительно сердечный.
- А как вы относитесь к Кроуфорду?
- Равнодушно.
- У него прогрессивные политические взгляды, - сказал я. - Но вам известно не хуже, чем мне, что ему не нужна человеческая культура. Если завтра исчезнут все книги, без которых вы не мыслите себе жизни, он этого просто не заметит.
- Пожалуй. И все же... - В карих глазах Пилброу блеснула растерянность.
- Во всех наших разговорах вы неизменно подчеркивали значение человеческой личности. Вам ведь не придет в голову отрицать, что Джего и Кроуфорд - очень разные люди. А теперь получается, что для вас абстрактная политическая программа важнее личности. Значит, личности вы больше не придаете никакого значения?
- Мы всегда чем-нибудь поступаемся. - Пилброу нашел способ защиты и заговорил с прежней уверенностью. - Если мы не пожелаем ничем поступиться, то в конце концов потеряем все.
Я решился на крайнее средство:
- А что ждет Джего?
- Разочарование...
- Вы прекрасно знаете, что не только разочарование.
- Да. Не только.
- Вас это даже не огорчило бы - ни сейчас, ни в юности. Верно? Вы всегда были в себе уверены - не то что Пол Джего. Ни чины, ни должности вам для самоутверждения не нужны. Вас никогда не привлекало ректорство или президентство в каком-нибудь фешенебельном академическом клубе. Такие люди, как вы, не стремятся к должностному могуществу. А вот Джего эта поддержка очень нужна. Больше того - _необходима_. Трудно даже представить себе, как он будет мучиться, если его не изберут в ректоры. Вы вот сказали - разочарование. Нет, Пилброу, для него это будет страшным, сокрушительным ударом.
Я помолчал и спросил:
- Вы согласны со мной?
- Согласен, - нехотя ответил Пилброу.
- И что же?
- Я ему очень сочувствую, - сказал Пилброу. - Но со временем все забывается. Они всегда...
Он говорил равнодушно, почти беззаботно, и я понял, что ничего у меня не вышло. Через несколько минут к нему вернулась уверенная энергичность, его глаза вспыхнули, он весь подобрался и напористо, резко проговорил:
- Я почувствовал бы себя жалким предателем, если кто-нибудь мог бы сказать, что в трудную минуту я не поддержал единомышленников. У меня мало сил, но я сделаю все, что смогу. Надеюсь, несколько лет в моем распоряжении еще есть.
Я понимал, что ничего у меня не вышло. Все было кончено. Теперь никто не переубедил бы Пилброу. Он твердо и бесповоротно решил голосовать за Кроуфорда.
По я понял и кое-что еще. Энергичность Пилброу вызывала у меня восхищение, я с завистью думал, что вряд ли буду таким бодрым и решительным, когда мне перевалит за семьдесят... однако сегодня я в первый раз обнаружил, что возраст уже изменил и его.
Два-три года назад он не сказал бы в разговоре о Джего, что "со временем все забывается", словно человеческие чувства казались ему надоедливой обузой. Но сейчас они казались ему именно обузой - вернее, не обузой, а чем-то мелким, ненужным и отчасти смешным. Так изменил его возраст. Он был человеком сильных страстей, но они постепенно умерли все, кроме одной, самой глубокой, - хотя никто, и прежде всего он сам, не считал его стариком. А чуждые ему чувства других людей не вызывали отклика в его душе. Он считал их слишком легковесными. Очень немногое представлялось ему теперь важным. Как зрелый мужчина со снисходительной усмешкой вспоминает свою первую любовь - потому что уже не способен на искреннюю, самозабвенную страсть, хотя когда-то пережил много радостей и страданий, - так Пилброу, этот чрезвычайно пылкий в прошлом человек, с холодной усмешкой смотрел теперь на страсти еще не старых людей. В жизни каждого человека наступает такое время, когда он вдруг обнаруживает, что вместо отзывчивости и участия к другим он ощущает в сердце только пустоту равнодушия. Он выглядит почти так же, как десять лет назад, он еще верен своим наиболее глубоким привязанностям... но этих привязанностей у него остается все меньше, и он уже не может скрыть от себя, что превратился в старика.
Временами Пилброу не скрывал этого от себя. Просто не мог скрыть. И еще ревностней оберегал те свои чувства, которые по-прежнему его волновали. Чувства, которые умирают последними. Пилброу помог в своей жизни очень многим людям, он всегда стремился к добрым делам, постоянно боролся со своим эгоцентризмом и плотскими страстями, но больше всего гордился тем, что "в трудную минуту поддерживал единомышленников", борющихся за социальную справедливость, - эта мысль отчетливо прозвучала в его последней реплике. Он сумел выразить в ней свою нынешнюю сущность: возраст освободил его от "ненужных" страстей, и он целиком отдался самому важному делу. Но при этом он думал о себе самом даже больше, чем откровенные эгоисты. Он был добр, отзывчив и щедр - но никогда не забывал проверить, как его поступки выглядят со стороны. В ту ночь я был слишком расстроен, чтобы разбираться в своих ощущениях, но потом понял, что осудил его чересчур строго. Многие люди считали его необычайно добродетельным, а мне он попросту очень нравился: я видел в нем любезного, доблестного, порывистого и удивительно сердечного человека, который постоянно обуздывал себя, чтобы не лишиться самоуважения.
Пилброу не заметил, что я очень расстроен, и долго рассказывал мне о каком-то хорватском писателе, а около четырех часов утра вдруг объявил, что давно мечтает как следует выспаться, и ушел.
Я был слишком удручен, чтобы спать, и решил разбудить Роя Калверта. Вот мы и поменялись ролями, подумал я, вспомнив, как он будил меня по ночам, когда его мучила депрессия. Я поднялся к нему и открыл дверь его гостиной - в камине дотлевали слабо мерцающие угольки. Рой, видимо, развел очень большой огонь и работал допоздна. На столике у камина лежала корректура его книги о литургии, и, глянув на первый лист, я увидел посвящение ПАМЯТИ ВЕРНОНА РОЙСА.
Рой мирно спал. Бессонница не мучила сто с прошлого лета, а когда у него не было бессонницы, он спал как ребенок. Я будил его довольно долго.
- Ты зачем мне снишься? - открыв глаза, спросил он.
- Я тебе не снюсь.
- Ну, тогда я еще посплю. А ты спасай мои книги. У нас ведь пожар? Пусть пока горит, мне надо поспать.