В сорок четвертом, переломном году нашей истории, Строгий принялся казнить антинародных месителей довоенного хлеба, а в это время люди набросились на остатки муки, из которой выволокли этих выродков, величайших ублюдков, какие только были нам известны. Люди кровавыми еще руками принялись месить тесто из муки, взятой из кучи, в которой прятались сбежавшие мастера пекарского искусства, и только потом заметили что в муке остался еще один, самый пугливый. «Когда-нибудь перестанут печь хлеб, даже обычный, и тем более перестанут запекать в него человечину!» – сказал Вацулич.
Дедушка спросил: «Как же без хлеба-то?» Вацулич ответил: «Тогда столько всякой жратвы будет, что ты о хлебе и думать забудешь!» – «Вот это здорово!» – ответил дедушка. Так думали и остальные. Как только товарищ Строгий закончил расстрел непослушной банды пекарей, товарищ Вацулич объявил: «Хлеб и тесто вообще будут использоваться нами только для исполнения скульптурных работ в виде голов самых заслуженных' товарищей, а также для строительства мест общего пользования, например Эйфелевой башни!» Дедушка сказал: «Кто бы мог подумать!» Остальные расхватали заступы и принялись закапывать банду пекарей, сваленную в кучу под стенкой. В сорок четвертом году у нас практически не было возможности месить тесто для хлеба и вообще месить муку, в тот год мы замешивали свою будущую жизнь, сияющую, полную невиданных, ослепительных картин, очень таинственную.
Мама Рудики Фрелиха, моего товарища, шла по улице в деревянных башмаках, с желтой повязкой на рукаве, я сказал: «Госпожа Фрелих играет в „Лагерниках", фашистской пьесе!» Дедушка тут же замахнулся на меня, но не ударил. Мой отец переоделся и изобразил женщину, которая напилась и смешно кричит, рыдая, в знак памяти одного нашего родственника, сгинувшего в круговороте войны. Члены Союза коммунистической молодежи стучались в двери, изображая продавцов несуществующего мыла, они говорили: «За все фрицы заплатят!» Мы принимались было аплодировать, они говорили: «Только тихо!» Тетки сказали: «Мы смогли бы сыграть двух молоденьких сестричек, брошенных на необитаемом острове с красавцем капитаном, которого играет Альфред Метку, но не станем!» В сорок четвертом году, перед самым концом войны, дедушка наконец-то сумел создать черную ваксу для усов, искусственного происхождения. Дедушка нафабрил ею усы, посмотрелся в зеркало и сказал: «Эта жизнь в подметки довоенной не годится!» Мама вздохнула: «О чем ты говоришь! – и добавила: – Живем как в пьесе на тему из жизни бедняков!» Я сказал: «А я помню театральное представление с обнаружением таинственных теней и с пропажей каких-то бумаг, которые украли у принца, которому не отрубили голову, но потом зарубили отравленной саблей!» Мама печально сказала: «Забудь о всем прекрасном и сделай вид, что тебе на все наплевать!» Тетки принялись изображать веселье, правда, получалось у них плохо. Дядя постоянно пытался сыграть роль под названием «Господин, который отменно воспитан и лапает баб» – что-то вроде скетча из повседневной жизни, если не принимать во внимание крайне заношенный костюм. Отец после многолетних репетиций довел до полного совершенства роль «Я совершенно трезв!», только мама могла отделить его актерское мастерство от суровой действительности. Все в доме вели себя как-то необычно, неестественно, точнее, как в театре. Дедушка сказал: «Я вас не узнаю!» Мама сказала: «Во всем виновата эта жизнь, такая гадкая! – и добавила: – Я страстно желаю быть естественной, но сейчас это невозможно!» Был год сорок четвертый, много в чем фальшивый, то есть театральный. Адольф Гитлер появился в фашистском киножурнале в какой-то театральной униформе и с искусственными усами. Адольф Гитлер начал молотить руками и произносить декламацию о победе германских танков на всех фронтах. Все, едва завидев его, принимались аплодировать. На пустыре, за домом, народный престидижитатор, лауреат довоенной Парижской выставки по прозвищу Китаец, исполнял скетч про клептомана, ворующего на нервной почве в посудной лавке. Мы, то есть публика, были очень довольны. Фашистские агенты сидели по кабакам и рассказывали анекдоты о новом гитлеровском порядке. Дядя сказал: «Это они роль такую играют: если кто засмеется, того хватают и лупят!» Это соответствовало действительности. Офицеры-четники, очень бородатые, ездили на велосипедах – они играли довоенную роль под названием «Бородатые женщины на самокатах!» или что-то в этом роде. В сорок четвертом году накануне осени во всех европейских театрах давали спектакли «Сводки с фронта!», «Ужасы войны!»; «Гибель человечества!» и тому подобное. В представлениях участвовали люди, одетые в разные униформы, но это были не актеры, а солдаты, совершенно обыкновенные. Настоящие художники сцены, люди, произносившие когда-то потрясающие монологи, мастерски игравшие стариков, женщин и домашних животных, сидели у нас на кухне и декламировали жалостливый стишок Уильяма Шекспира о смерти девушки, утонувшей в пруду. Тетки говорили: «Это ужасно!» Артисты ответили показом процесса схождения с ума одного короля – по-театральному, актерски, и мама сказала: «Мороз по коже!» В пекле последнего года войны актерский люд нашей страны, нашего города, жрецы человеческого взаимопонимания, перестали играть трагические фигуры прошлого и перешли к обычному существованию, почти настоящему. Артисты грелись у плиты, топящейся фальшивым горючим из пропитанных соляркой тряпок, пытались произносить какие-то слова, собственные, личные, но это у них не получалось. Артисты подолгу молчали, потом кто-нибудь спрашивал: «А как дальше?» Или: «На чем я остановился?» Или: «Я что, не в форме?» Никто обычно не отвечал, потому что не знали как. Дедушка дивился: «Что с цими?» Дядя объяснил: «Они не знают, как дальше вести свою роль, то есть частную жизнь!» Мама добавила: «А это труднее всего!» Великие актеры моего народа, выбитые из седла, лишенные единственно известного им ремесла, пытались включиться в абсолютно новое для них действо – семейное, чуждое, то есть в нашу жизнь. Я прочел на память единственную известную мне пьесу о вручении подарка одному молокососу, который празднует день рождения любимой куклы. Дядя рассказал: «Люди перед расстрелом разыгрывают храбрецов, а в последний момент начинают плакать, когда уже поздно!» Отец сказал: «Каждому свое!»