которые, подобно самоцветам, разверстую пучину украшают.
Пучиной был безбрежный океан арифметики. Перед обедом нужно было доложить, сколько задач ты решил. Лгать было опасно, но надзор за нами был слабым, и помощи тоже не предоставляли. Брат (я же говорил, что он успел приобрести жизненный опыт) вскоре нашел правильный выход: каждое утро он совершенно честно предъявлял пять примеров, не уточняя, что это все те же примеры, вчерашние.
Пора остановиться. Я мог бы еще долго описывать Старика, я так и не поведал кое о чем из самого плохого. Но, может быть, сосредотачиваться на этом дурно; во всяком случае, не обязательно. Одну хорошую вещь я могу вспомнить и о нем. Как–то раз один ученик, мучимый раскаянием, признался во лжи, в которой никто не мог бы его уличить. Наш монстр растрогался, похлопал перепуганного мальчишку по спине и проворчал: «Всегда говори правду». Кроме того, хотя он учил жестоко, геометрию он преподавал хорошо. Он пробуждал логику, и эти уроки пригодились мне на всю жизнь. Ему есть одно оправдание: много лет спустя брат повстречал человека, который провел детство по соседству с нашей школой. Этот человек, его родители и, видимо, все соседи считали Старика ненормальным. Быть может, они правы. Кстати, если болезнь начала развиваться у старика до нашего появления в школе, это проясняет еще одну загадку: мы ничему не научились там, но Старик с гордостью перечислял нам прежних выпускников, получивших университетские стипендии. Значит, его школа не всегда была таким болотом, как в наше время.
Почему отец отправил нас в эту школу? Не от недостатка заботы. Сохранившаяся переписка показывает, что он рассматривал много других вариантов, прежде чем выбрать Белсен. Я достаточно хорошо знаю отца, чтобы понимать: в таком важном деле он не полагался на первый свой выбор (который мог бы оказаться верным), ни даже на двадцать первый (который был бы сколько–нибудь сносным). Он продолжал свои изыскания, пока не пришел к сто первому вы–воду, непоправимо ложному. Этим всегда кончаются ухищрения простака, воображающего себя умником. Подобно «Скептику в религии» Эрла, отец всегда оказывался «столь проницателен, что обманывал сам себя». Он похвалялся умением читать между строк. Подвергая сомнению очевидный смысл любого факта или документа, отец бессоз–нательно творил некий истинный и тайный смысл, незримый для всех, кроме него, и порожденный неугомонным во–ображением. Полагая, что он правильно истолковывает присланный Стариком проспект, отец создал целую легенду о Белсенской школе. Несомненно, все это стойло ему немалого беспокойства и даже страданий. Казалось бы, этот миф тут же развеется, когда мы, побыв в Белсене, расскажем подлинную историю; но нет. Полагаю, иначе и быть не могло — если бы отцы в каждом поколении знали, что происходит с их детьми в школе, вся история образования сложилась бы иначе. Во всяком случае, ни брату, ни мне не удалось переубедить отца. Во–первых (позже это стало еще очевидней), отца вообще было трудно в чем–либо убедить — чересчур активный разум мешал ему слушать. То, что мы пытались ему сказать, никогда не совпадало с тем, что отец слышал. Правда, мы не слишком–то и старались. Как и другие дети, мы не знали, от чего отсчитывать, и считали, что все горести Белсена — это самые обычные и неизбежные школьные неприятности. Кроме того, язык нам сковывала гордыня. Мальчик, вернувшийся домой на каникулы (особенно в первые недели, когда блаженство кажется вечным), принимается «строить из себя». Он предпочтет изобразить настав–ника шутом, а не чудовищем; ведь страшно показаться трусом или нытиком, но невозможно достоверно описать наш концентрационный лагерь, не обнаружив, что там мы на тринадцать недель превращались в бледные, дрожащие, заплаканные создания. Всем охота похвастать боевыми ранениями, но кто будет хвалиться рубцами рабства? Не стоит винить отца за горестные и бессмысленные годы, проведенные нами в Белсепе, — лучше, говоря словами Данте, вспомнить «следы добра, что обнаружил там».