Печально улыбаясь, Энлилль в изнеможении закрывает ясные, блестящие слезами глаза. Снаружи, за дверью, я слышу невнятное бормотание Йакиака и громкий, сочувственный лай Ламассу. Видимо, рассказ доктора – если он, конечно, был слышен в Зазеркалье – произвел на него впечатление.
Грустная история Энлилля увлекла меня далеко от больничных покоев; я совсем потерял счет минутам. Сколько мы здесь – час, два, пять, сутки, месяц? Впрочем, неважно: разговор этот стоит всего времени мира.
Раскачиваясь из стороны в сторону, доктор задумчиво смотрит в одну точку. Мгновение помолчав, он продолжает:
– Тишина, подобно мягкой перине, накрыла растворившийся в небытии Город. Хранил молчание Первосвященник, не веривший в отступление смерти; молчал Ноэль, готовый к встрече с бессмертием; безмолвствовала и толпа, для которой и смерть, и бессмертие давно стали пустым звуком. Утихли раскаты грома, и где-то вдали я слышал жалобные крики птиц, навсегда покидавших про́клятый Город. То было затишье – зловещая тишина перед бурей, знаменующей собой рождение нового мира. Ласково, призывно шумел океан; он ждал своего часа, готовый вот-вот вспениться, взбелениться и, ощетинившись ледяными валами, броситься на пустынный каменный берег. Несомненно, те последние минуты покоя были дарованы Городу как насмешка судьбы – скорбный образ того, что нам предстояло утратить.
Майтреа приблизился к гильотине. Понтифик взял в руки золотую купель, наполненную гнилой, дурно пахнувшей жидкостью, которой он собирался окропить бездыханное тело Сына. И в тот же миг раздался оглушительный рев мироздания – дикий раскат грома; сотни молний прорезали черный, медленно опускавшийся к земле небосклон.
И возопил, обретши былую смелость, Первосвященник: «Узри же, о паства – Господь с нами! Гнев его вот-вот изольется с небес! Вероотступник, убийца Майтреа – час смерти твоей наступает!» И волосы его, наэлектризованные бурей, синим пламенем горели в ночи; и пала толпа на колени, готовясь принять неизбежное; и свершился кощунственный, подлый грех покорности и непротивления. Не трусость, молодой человек, но смирение во грехе – вот самый страшный и смертоносный из всех возможных пороков.
И подошед к гильотине, заточенным лезвием переливавшейся во тьме ночи, Ноэль в последний раз обвел Город взглядом – и читались в нем усталость и сожаление, предчувствие вечности и обещание грядущего возвращения. Глубоко вдохнул Он знойный, обжигающий воздух апреля – вдохнул, закрыл глаза и в то же мгновение – Боже, какая ирония! – пал замертво… Гибель души, остановка сердца, разрыв крестообразных связок – сказали мне позже…
Браво, Вселенная! Такова и есть высшая справедливость – ни Город, ни Патриарх, ни кто-либо иной из простых смертных не имел сакрального права дерзновенно тушить ту искру жизни, что благодатным пламенем горела в душе Сына. Только природа и мироздание могли это сделать. Сие и свершилось!
Первые капли дождя, упавшие с неба, омыли драгоценное тело Майтреа. Кончалась ночь; с ней иссякала прежняя жизнь; завершалась счастливая, благодатная эпоха, полная наивных мечтаний, мифов и очаровательных, сказочных грез. Детство осталось позади – в свои права вступала история; начинался век не Богов, но Человека. На сотрясаемый громом и молниями Город печально опускался туман – и впервые в жизни я видел, как его тусклая, мертвенная пелена не рассеивалась даже под ударами бури, что разразилась над миром в утренние часы рассвета. Бушевать ей суждено было тысячи и тысячи лет – она и сейчас сжимает Город в своих железных объятиях.
Да, молодой человек, все грядущие столетия растворились для нас в сумраке вечности. Время остановилось; его нет, попросту не существует – ибо что́, в сущности, есть время, когда господствует вечность? Река течет; океан бушует и пенится; меняются дома, дороги, прически и мода; вместо древних повозок у нас теперь машины и экипажи; вместо катапульт – гаубицы и скорпионы. Но это лишь внешнее, наносное – на деле все неизменно…
Достаточно лишь оглянуться назад, как все станет до боли понятно: время застыло – и произошло это в тот самый день, когда власть Архитектора оказалась подменена властью Первосвященника. Тот же, подобно склизкой, неуловимой змее, сквозь долгие годы смут и волнений пронес свою первозданную животную сущность – убийственный яд, извлеченный им из холодных, еле бьющихся сердец перепуганных граждан. Но он был умен; умен и коварен – и спустя много столетий отрекся от погрязшей во грехе, запятнавшей себя Церкви; снял рясу Понтифика и провозгласил себя Великим Курфюрстом необъятных, раскинувшихся на полмира земель. Однако верьте: ждать осталось недолго – власть узурпатора непременно падет, рухнув под тяжестью собственных преступлений.