– Я буду всегда вспоминать о нем, – сказала я. – Но он бы расстроился, если бы я была несчастлива.
– А ты счастлива? – спросил дядя.
Мне показалось, что он удивился. Я не знала, почему и что надо ответить, чтобы он был доволен, но на всякий случай продолжала отвечать ему так, как будто он был фройляйн Штиль:
– Ну да, конечно.
Теперь уже он растерялся.
– Значит… Значит, ты довольна своей жизнью? Тебе все нравится?
– Ну да… – Я уже совсем не знала, что надо говорить. Если сказать, что все нравится, это будет неестественно, он все равно не поверит. – Да, почти все. Только… ну, я не люблю рано вставать. И еще не люблю, когда в школе на завтрак гречка с молоком, она холодная и слипается в комья, и… И еще мне не нравится сидеть рядом с Хилле – она противная, всегда ябедничает, а однажды вылила целую банку краски на мою любимую клетчатую юбку и сказала, что не нарочно. А юбку пришлось выбросить.
– И ты… ты не думала, что можно захотеть другую такую же юбку?
Я снова не смогла удержаться от хихиканья. От этих взрослых никогда не знаешь, чего ждать. Конечно, я не сомневалась, что они знают неприличные слова. Но говорить их, да еще при детях! Сейчас он был как мальчишка, который распахивает дверь девчоночьего туалета и кричит, повизгивая от восторга: «Захоти, захоти, захоти себе письку!»
– Конечно нет, – ответила я, пытаясь сымитировать голос мамы, когда она была возмущена моим поведением. – Конечно нет, я же не маленькая. Я никогда ничего не… никогда ничего не хочу.
– А да… да… конечно.
Тут, к счастью, вернулась мама. Это было в первый раз, когда мне не хотелось больше оставаться у дяди.
Я очень ясно помню, как уже в прихожей, когда я застегнула куртку и выходила на лестницу, где меня ждала мама, дядя вдруг сказал мне вслед:
– Береги себя, фейгеле.
Словно выстрел в спину. Хотя нет, при чем тут выстрел? На самом деле это было как в церкви. Когда долго-долго взбегаешь по винтовой лестнице на башню, и лестница становится все уже, каменные ступени все выше и все ближе теснятся друг к другу, а потом вдруг выскакиваешь на площадку, видишь внизу у своих ног город и понимаешь разом, как высоко ты забрался. И здесь было то же самое. Когда дядя назвал меня так, как назвал меня отец в последний раз, я внезапно поняла, насколько велика моя утрата.
2
Это действительно одно из самых ярких воспоминаний моего детства. Может быть, потому, что последующих двух-трех недель я почти не помню и знаю о том, что произошло, только по чужим рассказам. Той же ночью я закатила маме чудовищную истерику, мама до смерти перепугалась, вызвала врачей, и меня под завывание сирены повезли в детское психиатрическое отделение городской больницы.
Позже, когда я училась в институте, то смогла (не слишком официальным путем) выписать из архива и прочесть собственную историю болезни. Согласно записям, меня трое суток держали в искусственной коме – это говорит о том, что срыв был довольно серьезным. Но я, конечно, ничего не помню. Я помню реабилитационное отделение: тенистый парк, батуты, качели, спортивную площадку, хитрого рыжего пони Укропа в манеже, кроликов и козочек в вольере, бассейн, огромную игровую комнату, веселых девочек-практиканток, которые всегда были не прочь повозиться с детьми-пациентами, а то и научить их чему-нибудь интересному – плести украшения из бисера, танцевать польку, стоять на голове или нырять в воду «солдатиком». То есть, разумеется, я пришла в себя раньше, в палате, где на потолке были нарисованы солнышко и радуга, на стенах – лес, горы и море, на подоконниках сидела куча плюшевых игрушек, а окна и двери были закрыты белыми решетками. Но это – не самые лучшие воспоминания, и я не задерживаюсь на них. Потом меня пустили в общую палату к другим выздоравливающим. Но они все были гораздо старше меня и брезговали возиться с «малявкой». А для меня их разговоры были по большей части непонятны и скучны.
И еще помню огромное, неотступное, удушающее чувство стыда – к тому времени я уже поняла, что могла натворить в ту ночь, когда мама увезла меня от дяди, и понимала, что в том, что я ничего не натворила, никакой моей заслуги нет. Все те обещания и заверения, которые я так гордо и уверенно давала дяде, оказались сплошной ложью. Хорошо, что меня остановили, я не остановилась бы сама. И теперь я не знала, будет ли мне кто-нибудь доверять, как прежде, и главное – могу ли я доверять самой себе.