За спиной Гроссмейстера раздался какой-то треск. Полицейский, резко крутанувшись на табурете, увидел белое, как мел, лицо Вольсингама. Белое лицо и красные капли, стекавшие из сжатого кулака. Художник раздавил в руке стопку, но перекосило его, кажется, не от боли. Он не отрываясь смотрел на мальчишку-актера, изображавшего лозницу.
Последовала небольшая суета. Примчалась госпожа Либуш с чистым полотном и тазиком воды. Добрая трактирщица одновременно охала над загубленной стопкой (стекло, натуральное стекло!), жалела Вольсингама, промывала его рану («Как же вы теперь рисовать-то будете, герр Вольсингам?») и от сильной жалости прижимала пострадавшую руку к двум пышным выпуклостям так яростно, что живописец морщился от боли.
Из-за всей этой суматохи заключительную часть представления Гроссмейстер пропустил и повернулся к сцене уже тогда, когда торжествующий герцог-Виттер ускакивал за занавеску с Гиккори на руках, то есть в седле. Гиккори, впрочем, быстро выбежал к публике и пошел между столами, собирая в шапку монеты. Переодеваться мальчишка не стал, так и щеголял в зеленом платье лозницы и парике. Только лицо протер, но на щеках все равно остались белые разводы от грима. Зрители подавали щедро. Даже Вольсингам, порывшись здоровой левой рукой за поясом, вытащил медяк и швырнул в шапку. Оказывается, у малевателя все же водились деньги, даром что водку он хлестал за счет Гроссмейстера. И пораненная рука ничуть его не смутила – после двух «лечебных доз» он перекинул перо в левую и все так же бойко продолжил пачкать листы своей мазней. Сыскарь заглянул ему через плечо. На рисунке в объятиях дерева корчился человек – только вместо герцогского камзола была на нем почему-то монашеская ряса, да и дерево было совсем не хищной яблоней-кареглазкой.
К двадцатой стопке Вольсингам наконец-то захмелел – по крайней мере, черкавшее в блокноте перо заплясало в его пальцах так яростно, что порвало тонкий листок. Харп захмелел куда раньше Вольсингама и теперь, хитро прищурившись, выпытывал у живописца:
– А вот скажите мне, юноша, правда ли, что, когда лозница ступает по камню, из-под ног ее лезут зеленые ростки?
Вольсингам почесал щеку, оставив чернильный след, и невозмутимо ответил:
– Конечно. А за ней следом ходит бригада из пятерых выжиг и пламеметами эти ростки выжигает на корню. Видели дым над замком? Так это все они.
«Не так уж он и пьян», – грянуло в голове полицейского, а язык, будто сам собой, выдал:
– Но ведь что-то она наверняка замышляет. И вряд ли ее замысел состоит в том, чтобы родить Грюндебартам еще одного зеленобородого сынка.
Вольсингам снова окинул его равнодушным взглядом светлых, почти как у герцога, глаз. Сыскаря передернуло, но он упрямо продолжал:
– Зачем лознице в город? Что она тут потеряла? Уж наверняка не герцогские ласки и не его фамильную горностаевую мантию, которой стукнуло не меньше века.
Художник чуть улыбнулся.
– Кроха не носит никаких горностаевых мантий.
– Кроха?
– Крошечка-Хаврошечка. Она просила называть ее Кроха.
– Кроха! – Харп закинул голову и, дергая кадыком, совершенно некуртуазно заржал. – Вот уж имечко для лесной чуди – Кроха!
Заметив, что на них оглядываются, Гроссмейстер под прикрытием стола наступил приятелю на ногу. Тот осекся и, печально поникнув головой, обратился к пиву.
– А как вы думаете, – спросил полицейский, собрав всю свою вкрадчивость, – почему именно вас позвали расписывать покои этой… Крохи? Почему не одного из монахов ордена святого Сомы, столь известных своим мастерством? Тем более что отец настоятель вхож в герцогский замок и мог бы порекомендовать лучшего из лучших.
Вольсингам прищурился. Сыскарь ловко наступил на самую больную его мозоль, но художник не подал и виду. Только сказал, повертев стопку в забинтованных пальцах:
– В отличие от его сиятельства герцога, Кроха не слишком благочестива. Вонь святости ей претит.
– Вонь?
Но малеватель, ничего не ответив, вдруг решительно встал и, слегка пошатываясь, устремился к двери. Когда створка за ним захлопнулась, герр Гроссмейстер окончательно осознал, что потратился зря. Но, как выяснилось по прошествии нескольких часов, он ошибался.
…Вольсингам лежал лицом на мокрой брусчатке и видел сон.