Николай Николаевич чихнул. Полез в карман халата и извлек мятый платок. Смачно высморкался.
– Пгостите… пгоглятый ггипп…
– Я вам малину принесла, – сказала Таня. – На кухне оставила в пакете.
– Как только оказываешься в прошлом, обязательно подцепишь болезнь, – пожаловался Николай Николаевич. – В двадцатом веке грипп, в Средневековье – бубонную чуму… апчхи! Про Древний Рим и говорить нечего… болезнь легионеров – та еще зараза… апчхи! Никакие прививки не помогают…
– Вам надо беречься, – сказала Таня.
– Побережешься тут, – проворчал Николай Николаевич. – Никого нельзя без присмотра оставить. Зачем ребят впутала? – Он кивнул на нас с Мишкой.
– Никто нас не впутывал, – выступил вперед Мишка. – Мы сами… сами впутались. Догадались, кто вы такой.
– Ага, – я тоже выступил вперед, и мы теперь стояли плечом к плечу. Как партизаны на допросе.
Николай Николаевич тяжело вздохнул:
– И кто же я такой, по-вашему?
– Путешественник во времени, – отчеканил Мишка. – Пришелец из будущего.
Николай Николаевич полез в карман и извлек сложенный пакетик. Развернул его и высыпал содержимое в рот. Скривился, видимо, было очень горько или кисло, огляделся, будто где-то могла найтись бутылка с водой. Сглотнул.
– Продолжайте, Михаил.
– Вот мы и пробрались к вам… в ваше отсутствие…
– У нас ключи были от вашей квартиры, – зачем-то вставил я.
– Любопытной Варваре нос оторвали, – усмехнулся Николай Николаевич. – Слыхали про такое? Эх, вы. Ладно, пора возвращаться туда, откуда начали. Полезайте в машину, Таня, заводи.
Но она даже не пошевелилась. Продолжала сидеть, сжимая руль. По щекам текли слезы.
– Тебе надо было оставить меня там, – сказала девушка. – И пусть бы я встретилась с этим Мельмотом, пусть… Но у меня оставался бы выбор – смерть или Вечность.
– Ты не понимаешь, – возразил Николай Николаевич. – И никто не понимает. Никто не знает, что такое Вечность, пока сами… сами не обретут ее. И только тогда открывается, что смерть – лучше Вечности. Лучше!
– Тогда ты должен был оставить меня умирать.
– Этого я тоже не мог сделать. Поэтому и взял тебя сюда. Ведь ты всегда любила читать.
– На свете много книжек есть, все книжки я могу прочесть, – кивнула Таня.
– Каждая хорошая книга – запечатленный кайрос, – сказал Николай Николаевич.
– Тогда чем мы лучше этого… Мельмота?!
18. Разрыв непрерывности
Муравей долистал дневник до самой последней страницы, где было выведено: «Осталась одна Таня».
– Так вы из-за этого? – Он посмотрел на лежащего Мельмота. – Одного меня вам не хватило? Вы ждете, когда она… чтобы ей…
– Такова моя природа, – сказал Мельмот. – Соблазнять малых сих.
– Прекратите эту церковную чушь, – поморщился Муравей. – Тем более наверняка вы сами ее и писали.
– Может быть… не помню… слишком много кругов Вечности… вечная карусель…
И вдруг Муравья осенило:
– Послушайте, Мельмот, так, может, никакой Вечности и не было, а? Не было величайшего открытия бессмертия? А были только вы и только вы? Приходивший к каждому человеку на Земле и предлагавший обмен его жизни на Вечность? Вы всего лишь инфекция, инфекция, отнимающая у людей смерть?
Мельмот издал странный звук, и только спустя некоторое время, вслушиваясь в жуткое хрипение и бульканье, Муравей сообразил, что тот смеется.
– Догадливый, – просипел Мельмот. – Только не жизнь… зачем мне жизнь?
– Уж не хотите ли сказать, что вас интересовали души?
– Не смешите меня… только то, что может лишь человек… и больше никто. Кайрос, кайрос… время человеческое… время подлинной жизни… высочайшего напряжения… свершения…
Муравей вскипятил еще воды. Придерживая Мельмота под ледяной затылок, поднес к его губам кружку. Тот глотнул.
– Так, значит, вы собираете какой-то там кайрос, – подытожил Муравей, когда Мельмот немного отдышался – сил на питье ушло чересчур много. – Моменты подлинной жизни, высочайшего напряжения и прочая, прочая. Но при чем тут я, разрешите узнать? Что я, мелкий музейный работник, смотритель кита, мог такого совершить, чтобы это можно было у меня отнять?
– Девочка… хлеб… помните…
– Многие поступили так же, – пожал плечами Муравей и усомнился в собственных словах. Он с внезапной отчетливостью вспомнил, как рука отказывалась разжиматься, чтобы отдать крошечный сверток с еще более крошечным куском хлеба ребенку. Ребенку, который смотрел на него такими глазами, которыми может смотреть только тот, кто уже перешагнул порог смерти, но сам этого еще не осознал. И Муравей понимал, что бесполезно отдавать ей хлеб, что девочку ничто не спасет, как не спасет десятки и сотни других таких девочек и мальчиков, которых не смогли эвакуировать из города. Но он знал, что рука все же разожмется, нащупает холодную ладошку и положит в нее то, что могло бы поддержать его собственную жизнь, но не сможет спасти жизнь ребенка.