Карла Росси в Россию не приглашали. Пригласили его мать, балерину. 12-летний Карл приехал с ней. Юношей вернулся в Италию учиться архитектуре, возвратившись в Петербург, продолжил учебу у другого итальянца на русской службе — Винченцо Бренны, построившего Михайловский замок для Павла Первого. Карл Росси создал Михайловский дворец с площадью Искусств, Сенатскую площадь с Сенатом и Синодом, Александринский театр и улицу (сейчас улица Зодчего Росси), здание Главного штаба на Дворцовой площади.
Все эти имена и постройки я штудировал на курсах гидов-переводчиков иняза зимой 1967 года и теперь, почти десять лет спустя, вспоминал выученное и узнавал знакомые архитектурные черты в массивных зданиях Рима.
Приходя в квестуру, я как будто возвращался в Ленинград. Толстые стены, непробиваемая бюрократия, все знакомое и близкое, только кошками не пахнет.
Проснулись старые привычки. В Союзе я спасался от советской действительности английскими книжками карманного размера. Я тогда носил отцовское кожаное пальто, полученное им еще во время войны по «ленд-лизу». Пальто был потертое, с заломами от многолетней носки. Каждый год я носил его в мастерскую, где работницы красили кожу едко пахнущей коричневой нитрокраской. Некий американский буйвол отдал свою жизнь и шкуру, подарив ее отцу, а потом и мне. Вещь была пуленепробиваемая, прочная, как панцирь черепахи.
Я и жил в нем как черепаха — на гастролях это был мой домик, этим пальто я укрывался в холодных номерах сибирских гостиниц, в этом пальто я был неуязвим в давке — гладкая кожа позволяла проскальзывать сквозь толпу, как теплый нож в масле.
В кармане всегда лежала английская книжечка из тех, что удавалось достать. Входя в переполненный троллейбус или поезд, я доставал ее из кармана. Откроешь на заложенной странице — и ты в другой жизни, нет никакой советской власти, кумачовых транспарантов и портретов членов ЦК КПСС. Этот испытанный способ я стал применять и в очереди полицейского управления.
Я по-прежнему исправно ездил туда каждую неделю, высиживал несколько часов в очереди, попадал к новому чиновнику и получал сакраментальный ответ — «settimana prossima!».
Чувствуя себя неудачником и последним идиотом, я плелся домой в Остию.
— Ну что? — спрашивала Галочка, выходя из кухни на улицу.
— Пока ответа нет, — отвечал я, стараясь сохранить достоинство.
— А как же Славинский? — неизменно спрашивала Галочка, подбоченясь.
Фима Славинский, литературный переводчик из круга ленинградских поэтов, незадолго до этого благополучно получил итальянский документ и уехал из Рима на Би-би-си.
Джоэль
Кончился август, туристы стали разъезжаться, Остия постепенно пустела. В электричке народу поубавилось, у окна можно было найти место и смотреть на проплывающие пейзажи. Жара спала, и я стал ходить от вокзала Термини до квестуры пешком. Хотелось замедлить бег времени, растянуть его, как во сне. Появилась смутная мысль, что дело наше вообще встало из-за спешки, торопливого наскока. У системы свои законы, она не любит суеты и осаживает ретивых.
В конце сентября, когда пошел четвертый месяц моих еженедельных походов, я как обычно сидел в очереди и читал вынутую из кармана английскую книжку.
«Вы говорите по-английски!» — сказал поставленный голос с американским акцентом. Рядом со мной сидел мужчина примерно моих лет, блондин приятной наружности с песочными усами. Разговорились. Джоэль — так звали моего собеседника — оказался баптистским пастором из Техаса, он пришел за рабочим разрешением для семейной няни, католички из Филиппин. Служба у него была странная — в кинокомиссии Ватикана. Узнав, что я из СССР, он с жаром сообщил мне, что в его коллекции есть четыре научно-популярных фильма, уже дублированных на русский. «Давайте покажем их вашим эмигрантам», — предложил он.
Говорить на иностранном языке, через который ты продирался, как сквозь чащу, много лет и теперь, выйдя на лингвистический простор, можешь идти налево или направо, лететь вверх или опускаться вниз, приобретая еще одну, дополнительную степень свободы, — это ощущение упоительное. Вспомнились мои интуристовские дни, проснулся старый рефлекс переводчика, который, поднявшись рано утром, выходит из своей коммунальной квартиры, в переполненном ленинградском метро едет в центр, оставляет позади себя людскую толчею и входит, как в храм, в ароматную прохладу вестибюлей «Астории» или «Европы» на правах существа, на несколько часов допущенного к заграничной жизни.