«Нынешняя госпожа Воган, — объяснял он не торопясь, — это редкая жемчужина среди лучшей половины человечества. Если у ней и есть недостаток (тут мне бы надо быть осторожным), так это то, что она никогда ничего не выбрасывает. Может быть, поэтому она все еще замужем за мной так много лет».
Терри играл музыку по заявкам и читал смешные письма от слушателей. «Я приезжал на работу к пяти утра, — писал он в своих воспоминаниях, — и продюсер вываливал мне на стол несколько сотен писем. Это и был мой материал для эфира».
Терри обладал потрясающим чувством времени: заводя очередную пластинку, он говорил на фоне музыкального вступления, точно до доли секунды заканчивая к моменту, когда вступал вокалист.
Я хотел быть похожим на него. Опыта и умения, наработанного годами, у меня, понятно, не было, поэтому в сценарии передачи я тщательно промерял время музыкального вступления, замерял секунды своей речи и прописывал это в «скрипт». Скажем, вступление длиной в 30 секунд, мой текст 22 секунды, по одной секунде надо оставить на сигнал звукотехнику в начале и в конце, значит, в 6 секунд я начинаю говорить, в 29 секунд заканчиваю и даю отмашку.
Все это требовало согласования. Обстановка в студии была серьезная, нешуточная. В аппаратной находился продюсер, один звукотехник на пульте, второй заведовал большущими проигрывателями EMT 950 (Electronik & Messtechnik Gram Deck), это были непревзойденные по качеству машины, на которых крутили виниловые пластинки.
На репетицию уходило минимум минут сорок. Я приносил четыре копии сценария: один брал себе, второй давал продюсеру, третий и четвертый экземпляры вручал звукотехникам. По-русски они, как правило, не читали, поэтому каждое включение приходилось объяснять и прогонять по нескольку раз.
Технические инструкции я писал по-английски: segue (последовательно, одно за другим), v/o (voice over, речь поверх музыки), fade up (громче), fade down (тише), cross fade и так далее. Отмашку тоже пришлось оттачивать, имитируя движения дирижера (затакт, начало первой доли).
Второй звукотехник находил на звуковой дорожке место, где начиналась музыка, и, не поднимая иглы, прокручивал массивный диск на четверть оборота в обратную сторону, после чего переключал деку на дистанционное управление с пульта. За эти четверть оборота машина набирала полную скорость.
EMT 950 можно было также заводить против часовой стрелки и проигрывать пластинки задом наперед. Помню, я воспользовался этим в июне 1990 года, когда сделал передачу о конспирологических теориях, авторы которых утверждали, что на некоторых рок-пластинках записаны тайные послания, услышать которые можно, проигрывая их в обратную сторону. Программа так и называлась — «дерепан модаЗ» («Задом наперед»).
Во время одной из записей я попросил техников сделать эффект реверберации, то есть эха, возникающего в закрытых помещениях. Техники оживились, достали какие-то шнуры, скоммутировали прибор со звуковыми эффектами и между делом рассказали, что в студии на Эбби-роуд стоит ревербератор этой же фирмы Electronik & Messtechnik, ЕМТ 140, модель 1950-х годов.
Внутри него — большой металлический лист 2×3 метра, подвешенный на пружинах. К середине листа подается звуковой сигнал с электромагнитной катушки, а сигнал с эффектом снимают по краям. Ревербератор весит 300 килограммов, но дает божественный звук. Его любили использовать «Битлз» и «Пинк Флойд».
«У нас в Буш-хаусе есть свой ревербератор, — произнес техник с затаенной гордостью, — акустическая эхо-камера, построенная еще в 30-е годы. Это гулкое помещение, которое находится в глубоком подвале. В одном его конце стоят громкоговорители, в другом микрофоны. Включая ближние или дальние микрофоны, получают звук с эхом. Если хотите, — добавил он в конце, — мы можем заказать сессию с этой камерой, только заявку надо подавать за три дня».
Потом я раздобыл записи с этим эффектом и понял, что для моей поп-программы он не годится: звук был антикварный, из другого времени. Однако, именно это пришлось кстати, когда мы записывали радиопьесу Николая Эрдмана «Самоубийца», написанную в 1928 году.
Поп-программа обретает лицо
Я пошел по пути, начертанному моими учителями, — лучшая музыка в наилучшем оформлении.
Еще с гастролей с ленинградским джаз-оркестром я запомнил, как порой в зале ощущалась отчужденность, — то, что я потом для себя определил как «стеклянные глаза». Саксофонистам, сидящим в первом ряду оркестра, это было видно лучше всех.
В провинциальных городах приезд любого гастролера был событием. Публика на любой концерт валила валом, и мы обрушивали на нее всю джазовую мощь оркестровой меди. У меня от поездки к поездке постепенно росло чувство какой-то неловкости — как у человека, оказавшегося на незнакомой свадьбе.