Выбрать главу

— Призрак,— предположила Аида, — или дублерша. Или был параллельный мир, на год заместивший наш. А тот год медлил и ждал, пока ты вернешься. Сон и есть сон.

Мы спускались, у ненавистных дверей Костя вызывающе пел свою любимую песню:

Когда я умру,

кода мы все помрем,

приходи ко мне,

погнием вдвоем!

За дверью в одной из дальних комнат ворковал приемник, ему вторил телевизор, жрец не слушал презренных пьянчужек.

“Излишество”, подобно пирамиде или зиккурату, изобиловало уступами: профили, карнизы, пандусы, ничего не поддерживающие колонны, никуда не ведущие балюстрады с золотистыми (бетон, крашенный под травертин, как и весь фасад) статуями: римлянин-шахтер, грек-сталевар, ариец-строитель, богини-колхозницы, идол-боец.

— Альпинист по этой стенке спроста на любой этаж залезет, в любую квартиру через открытую форточку попадет, форточки-то ого-го, как окошко в нашем сортире. Или монтажник-высотник. Ну, девушки, не подведите, обыск лучше втроем производить; я вас извещу, когда на дело пойдем.

Домашние мои были в Гатчине, в гостях, никто не узнал, что я вернулась домой под мухой.

В подгулявшем сновидении моем ранней полузимней послевоенной весною на мостике через Екатерининский канал в Демидовом переулке, незримая, смотрела я на знакомый дом, где в будущем довелось мне работать; вокруг одни незнакомцы, кроме двоих: худого, моложавого, только что вернувшегося из ГУЛАГа Косоурова да альпиниста Евгения Абалакова, направляющегося в Географическое общество, где должен был он о последней своей экспедиции прочитать доклад.

Они поздоровались на мосту.

— А я ведь вам в другое время и место письмо отослал, — улыбнулся Косоурову его спутник. — Сейчас некогда пересказывать, что в письме написал.

— Ничего, получу, успею. Как было сказано? “Жизнь коротка, часы ее долги”.

— Я все нашел. Но не там, где ожидал. И не так, как вы полагали. Вон меня встречают. Я пойду вперед. Если не удастся сегодня переговорить — а вечером я “Стрелой” в Москву уезжаю, — жду вас в Москве. Не надо, чтобы нас видели вместе. До свидания.

— Прощайте, — отвечал Косоуров. — Пишите письма.

На мгновение альпинист обернулся, словно хотел что-то спросить. Я видела его обтянутые кожей скулы, мелкие морщинки у глаз и у губ, заострившийся профиль.

Я закричала — совершенно беззвучно:

— Не ходите к доктору в гости!

Но он уже прошел набережную, удалялся не оглядываясь. Косоуров замер на миг (прямо-таки офицерская выправка, царской армии балет, словно у станка хореографического дни коротал, а не в Воркуте, Норильске да на колымском лесоповале) на беззвучный окрик мой, пронзительным взглядом своим (голубые глаза, точечные зрачки глядящего на несуществующее светило) прощупал воздух, в котором болталась аватара моя, сотканная из ничего.

Звенело в ушах, будильник, что ли, не тут-то было; в следующем стоп-кадре обнаружилась я в самом что ни на есть натуральном виде, с почтовой сумкою, у двери Наумова. Весьма неприятное пробуждение. С пропуском ночи, потерей утра, в дискретном времени.

Наумов отворил дверь злющий-презлющий.

— Вам бандероль.

— Это моя несчастная рукопись.

— Они ведь не возвращаются.

— Эта шляется почем зря.

— Вы из-за отказа издательства такой сердитый?

— Вот еще, есть из-за чего. Я давно привык. Мне сосед намедни рукопись свою дал почитать. Пасквиль на знакомых из Союза писателей. До сих пор скулы сводит, оскомина надолго. Он еще и фамилии им дал самодельные: Романов, Рассказов, Фельетонов, Повестушкин, Эссейский. Модную писательницу зовут Новелла Эпопеева. Переводчика, вестимо, Драгоман Толмачев. Все на полный серьез. Я так на него орал, аж охрип.

— Зачем орали?

— Вот и я, — из глубины комнаты, из-за шкафа, где стоял стол, подал голос Косоуров, — вот и я говорю: зачем? Ежели человек за всю жизнь не понял, неужели вы ему за десять минут объясните?

— А поэтов, — спросила я, — поэтов в пасквиле не было?

— Да были, были. Одов и Сонетов. А также Кукушкин с Частушкиным. Слушайте, ну его к ляду. Как хорошо, что моя бедная отвергнутая книга вас привела. Я для вас статью Цветаевой нашел. О Гронском.

— Не читала.