Каждое божье утро, ровно в девять часов, я, с из-под земли достанной двушкой, кружу около злосчастного общежитейского телефона-автомата. Злодейские автоматы: то они не так соединят, то они не с тем соединят, то просто-напросто проглотят двушку, тем самым лишая меня возможности соединиться даже с тем, с кем не нужно.
— Кого?.. Наталью… осел какой-то, здесь такой нет и не было…
Догадываюсь… с трудом, что попал не туда. Но в это утро я попал туда. Ее милый голос:
— Санечка, это ты. Ну что ты молчишь, глупыш. Я же знаю, что это ты.
Я не выдерживаю сцены до конца и вопреки всем театральным канонам подаю реплику:
— А вот представь, что это не я, а кто-то другой… Ага, испугалась.
— Да, но только твое усиленное сопение я различу среди тысяч других.
— Вовсе не сопение, — обижаюсь я, — а просто дыхание у меня в зобу спирает…
— Саня, я же пошутила, не обижайся! Во искупление грехов моих я одной ногой повинною своей уже на пути к твоему чудненькому общежитию.
Ту улыбку, какой я расплываюсь, мой прародитель характеризует следующим образом: «А рот-то до ушей…»
Я замираю невольно, когда разговор приближается к назначению встречи. Мне кажется, что еще раз, и наступит конец, финал. Я не увижу ее больше, никогда. Уже в начале я панически боюсь конца. Я не хочу его. Я ненавижу его.
Я встречаю Наталью в холле «общаги» на первом этаже. Она прекрасно выглядит. Обычные формальности на проходной. Занудные вахтеры — есть ли общежитие, в котором их нет. Но даже эти асы занудства беспрекословно пропускают мою Наталью ко мне (я решился, наконец, сказать: мою), не требуя от нее никаких удостоверений, кроме — моего пропуска. У меня такое впечатление, что она магически действует на людей, они, эти люди, что ли очищаются, становятся лучше и добрее. Возможно ли это? Скорее, мне кажется. Я наивен, наверно, думая, что нечто, пусть даже моя Наталья, может изменить людей.
Наверху в моей комнате пусто, никого нет. И только искрятся ее чудесные глаза, словно лунный темный камень, оттененные, будто смоль, искрашенными ресницами. Я помогаю ей раздеться. Она проходит по комнате и садится на в кои-то веки прибранную мною кровать. Я сажусь рядом — верхом на стул. Дотягиваюсь и включаю ей магнитофон (зарю отечественного магнитофоностроения «Айдас»). Я очень люблю эмигрантов, особенно Лещенко, не того, который сейчас, а того, который держал до войны в Бухаресте свой ресторан, пел свои собственные песни и жил в эмиграции. Наталье он тоже нравится. По-моему, Лещенко бесподобен и неповторим. Я смотрю на Наталью и сияю, как тульский чайник. Лещенко запел про то, что:
Наталья улыбается, потому что песня шуточная. Она улыбается как-то очень так, как надо, как я бы хотел, чтобы она улыбалась: виновато-милой чудесной улыбкой, и смотрит на меня. Ласково.
— Санечка, вчера звонили родители по международной, сказали, что с Аннушкой все в порядке. Я очень волновалась, потому что в прошлый раз они сказали, что у нее что-то с деснами и болит горлышко.
Она немного задумалась и просто добавила:
— Моя дочь — это моя жизнь. Единственное счастье и утешение. Ты прости, что я завела разговор так вдруг, с бухты-барахты. Но так тяжело, когда и поделиться не с кем…
— Ну что ты. Почему ты извиняешься. Мне приятно, что ты говоришь со мной о ней.
— Я в свое время намучилась с ней. Ровно год я не выходила от врачей. Она мне трудно далась, еще немного, и я вообще бы осталась на столе… хирургическом. Наверно, труднее дается — горячее любится. А я люблю ее больше жизни. Не дождусь, когда она приедет. Должна мама привезти ее, мою рыбоньку, в мае. А сейчас только конец февраля.
— Да, — как эхо подтвердил я, — конец сказочного февраля.
Она быстро посмотрела на меня.
Я: — Никогда б не подумал, что февраль может быть хорошим месяцем, он как високосный год.
Она загляделась на меня. Потом как бы внутренне встряхнулась, и мы заговорили совсем о другом.
К вечеру вернулись мои долгожданные соседи по комнате. Это самый чудный миг. Как в чьем-то стихотворении.
Я и Наталья идем по пустынному коридору. Шаги гулко не отдаются в его стенах. Под ноги попалась читальная, это такая голая комната, но зовется модно: читалка. Я тихо-тихо притворил дверь, полутемно. За окном мрачнеют серые сумерки. Здесь никого нет, одна лишь зовущая пустота. Наталья села, я позволил себе сесть рядом. Вдруг тишина стала напряженной, какие-то импульсы забились в ней, я перестал что-либо понимать, последнее, что я уловил, обрывком, скорее, подсознания: то, что мои губы потянулись к ее лицу… и, только откинувшись, отбросившись назад, словно испуганный, я понял: это был наш первый поцелуй.