Она отклоняется, упираясь в меня, и смотрит, ничего не говоря. Я не понимаю этого взгляда.
— Наталья, — говорю я, — не уходи.
— Что ты, малыш, я не ухожу…
Неожиданно она опускает свою руку вниз, берет край свитера, задирает его к шее, и ее грудь, обнаженная, касается меня, вдавливаясь глубоко, глубоко. Господи, если я не потерял сознание тогда, я его уже никогда не потеряю. Губы и волосы ее мгновенно закрывают мое лицо, и поцелуй, длящийся вечность, не дает мне думать.
Наконец я прихожу в себя. Я начинаю ощущать, чувствовать. Меня волнует чудо женской груди, а у нее неописуемая грудь, что-то неповторимое. Я еще не касался такой…
Я освобождаю свой рот от перепутанных волос, которые мы ели в поцелуе ее губ, и шепчу:
— Наталья, я хочу поцеловать…
— Да…
Она приподнимается надо мной, я приближаюсь лицом и, коснувшись щекой, губами обхватываю ее божественную грудь. Нервно трепещущий сосок. Потом я целую ее всю, ничего не соображая. Как одержимые, губы шарят по плоти другого, сталкиваясь и разбегаясь, на мгновение соединяясь в боли и сладости.
Я вожу руками по ее обнаженному телу, стараюсь согреть и не дать замерзнуть.
Стемнело, мы час, наверно, не отрываемся друг от друга, и я начинаю бояться:
— Наталья, я боюсь, что ты простудишься, ведь мы на снегу лежим.
— Не простужусь, Санечка.
— Пожалуйста, — я отстраняюсь от нее.
— Я хочу, чтобы ты меня целовал…
Я переворачиваю ее на спину, опускаю задранный свитер, укрываю своей дубленкой еще и начинаю целовать ее горячие губы, глаза, шею, волосы, лицо.
Мне кажется, что она не дышит, что замерла, как будто уснула. И только отвечающие губы, пальцы, касающиеся меня, говорят, что она жива. Дурманящий запах хвои, снега, ее тела совсем расслабляют меня. У меня кружится голова, как не кружилась сто лет. У меня нет сил сдерживаться.
— Наталья, — отрываюсь я от ее губ, — останови меня. Ты пьянящая, у меня кружится голова…
— Выпей меня, — говорит она и прижимает мои губы к своим. У меня нет больше сил целовать. Я только держу ее губы в своих, без движения.
Ноги мои замерзают, и я не чувствую их абсолютно. Как я буду вставать, не представляю. Об ее ногах я даже не думаю. Какая терпеливая. Она обнимает меня и опять раскрывается вся, оголяется, прижимая меня к себе. Я замираю, слушая стучащие сердца и вздохи ее груди. Совсем темно.
— Волки, Наталья…
— Неправда, Саня…
— Я боюсь, ты простудишься. Ты на снегу…
— Пустяки, — отвечает она.
— У меня ног совсем нет, абсолютно отмерзли. — Я откидываюсь, поднимая ее. Она садится и берет свои волосы двумя руками.
— Где сумка, Саня? Я ничего не соображаю, совсем пьяная.
Ее слова волшебны. Я не верю, но она искренна.
Я встаю на ноги, чтобы поднять отброшенную сумку, и тут же падаю, как несвязанный сноп.
— Ой, — вскрикиваю я.
— Что такое, Санечка? — ее лицо встревожено.
— Наталья, ног абсолютно не чувствую. Встать не могу, как два ледяных стержня.
Она встает на колени, приближается к моим сапогам.
— Ты понимаешь, я всю жизнь жил в тепле и к вашим ненормальным морозам не привык. А ты замерзла?
— Не очень. Видишь, какая я глупая и нечувствительная, заморозила тебя.
Она снимает с меня один сапог, расстегивая молнию, потом второй.
— Саня, ты будешь терпеть?
— Ради тебя, да. Ой, где мои ноги!
Она осторожно садится на них. Потом опять, снова, сильней, быстрей, боль неописуемая. Тысячи игл вколоты. И вкалываются. Я откидываюсь на локте и, чтобы не заорать, кусаю край дубленого воротника. Проходит вечность, прежде чем она останавливается.
— Санечка, тебе больно, ты прости меня.
— Нет, нормально.
— Ты можешь идти теперь?
С ее помощью я встаю, кое-как держусь на ногах, но боль дикая. Зато могу на ногу наступить, а то падал. Она опирает мою руку на свое плечо и надевает по очереди один сапог за другим, заставляя держаться за нее. Мне неудобно, я хочу сам, но она одергивает меня и строго смотрит.
Наконец я одет, обут и стою на ногах, своих. Она поднимает с ельных лап сумку, приводит в порядок распущенные волосы, повязывает шаль-платок и смотрит на меня: