У меня есть любимая часть в «Натане» — про его приключения в Кремле, куда он попадает интригами своего подельника-енота. Там все вкусно: и разговоры с двоюродным братом Нухемом Эйпельбаумом (он же Иван Петрович Синица), главным наркологом (!) Кремля с обширными и таинственными полномочиями, который смешивал яды в своей лаборатории; и дискуссии с министрами в подземных кремлевских банях; и подслушивающий под дверью «первого лица» начальник администрации, отправляющий в шифровальную записи президентского ворчания, доносящегося из кабинета…
Текст романа насквозь пронизан аллюзиями. Например, Натан создает единую, безбрежную и всеохватывающую партию, возглавляет пропагандистскую цитадель, загоняет в подполье демократическую оппозицию («прикиньтесь безопасными дурачками»), вдохновляет конгресс деятелей культуры («Только около трона мы запретим высказываться и размахивать руками. Около трона надо шептать „ура“, а руки держать на обозрении охраны. Все остальное мы вам позволим. Но вот и первый парадокс: трон вездесущ»), раздувает жар милитаризма, садится в тюрьму и даже летит в космос, чтобы не осталось ни одного уголка, не охваченного его параноидальным энтузиазмом.
В романе есть даже любовная лирика, образец литературного творчества Эйпельбаума, «Письмо любимой женщине» — парадоксальная и нежная проза, отсылающая к первому роману Артура Соломонова, «Театральная история», сатирическая пьеса на основе которого успешно шла на московских сценах. Сейчас одна за другой в разных городах и странах идут театральные постановки пьесы Соломонова «Как мы хоронили Иосифа Виссарионовича». Так что, можно сказать, что автор уверенно заявил о себе как о драматурге. Новая проза появилась неожиданно, и автор долго не пускал ее в люди. Не мне давать ей литературоведческие оценки, я могу лишь радоваться как читатель и приветствовать столь весомый вклад в познание нынешнего русско-российско-советского «коллективного бессознательного», порождающего такие фантазмы, как, например, обсуждаемый властной челядью «закон о запрете будущего». И почему-то мне кажется, что после того, как роман будет издан, кому-нибудь захочется перенести его на сцену. Очень уж хороши диалоги и сюжетные ходы!..
Есть слова, которые в смутные времена надо произносить с подмостков, вслух, в полный голос: «Не смейте ни одно живое существо принуждать ни к чему: это самый большой грех. Не надо лишать его свободы воли и выбора. Ведь каждый из нас пришел, чтобы стать собой за плачевно короткий срок. Хотя бы не мешайте!.. Разве вам мало того, что человек смертен? Вам мало, что он не способен охватить разумом даже собственную жизнь? Что чувства его прерывисты и преходящи, что он ненадежен даже для самого себя в своей божественной, в своей дьявольской переменчивости? Но нет! Вам надо унижать и уничтожать других за ваши иллюзии, лишать свободы и даже жизни за ваши „идеалы“! Неужели вы думаете, что я помогу вам в этом?»
Картина первая
Растерянность и упование
Люстра прозрения
Не лучше ли плюнуть?
Так мы, члены редколлегии, спрашивали друг у друга, приступая к созданию сборника, посвященного Натану Эйпельбауму. Не будет ли правильнее, если этот человек канет в лету, не оставив следа? Тем более что его следы коварно запутаны: это следы беглеца, который стремился ускользнуть не только от правосудия и Божьего суда, но и от себя самого. Увы, следы Эйпельбаума разной глубины и наглости оставлены и в душе каждого из нас: многие получили неисцелимые травмы, некоторые одержимы жаждой мести, а кое-кого мы подозреваем в так и не остывшей любви к Натану.
Но прежде всего нами владел долг ученых. Он требовал истины, он влек нас к ней. И мы знали, где она обитала.
В прохладный сентябрьский полдень всей редколлегией мы направились в заброшенный дом Эйпельбаума. Я призвал коллег не обольщаться уютным названием станции метро, возле которой жил Натан — «Бабушкинская». Но никто обольщаться и не думал.
В молчании поднимались мы по скрипучим лестницам дряхлого дома. Квартира Натана находилась на втором этаже, но шли мы так долго, словно взбирались на Эльбрус. Зловеще осыпа́лась на наши головы штукатурка, ступеньки выскрипывали устрашающую мелодию, предостерегающе мигали лампочки. Нас охватил страх; лишь я беспечно насвистывал, стремясь скрыть, что разделяю чувства коллег. Я задался вопросом: «Побеждает ли моя мелодия скрип ступеней?» Обернувшись на трепещущую группу ученых, я понял, что мои усилия по созданию атмосферы беззаботности успехом не увенчались. Я прекратил насвистывать, поскольку заниматься бесперспективными делами не в моих правилах.