— Наташа вернулась, — тихо и твердо вставил Хренов, не поднимая век.
Вольф, мгновенно порозовев, оглянулся. Через мгновение где-то далеко звякнула задвижка входной двери, затем по коридору зашелестели шаги.
— Ну как, папочка…
Вольф встал и с притворной развязностью сказал: «Отец ваш совершенно здоров, я не понимаю, отчего он лежит… Я собирался рассказать ему об одном африканском колдуне».
Наташа улыбнулась отцу и стала разворачивать лекарство.
— Дождь идет, — сказала она негромко. — Ужасно скверная погода.
Как это всегда бывает, другие посмотрели в окно. У Хренова при этом напряглась на шее сизая жила — потом он снова откинул голову на подушки.
Наташа, надув губы, считала капли, и ее ресницы в такт мигали. Темные гладкие волосы были в бисере дождя, под глазами синели прелестные тени.
2
Вернувшись к себе, Вольф долго ходил по комнате, растерянно и счастливо улыбался, тяжело падал то в кресло, то на край постели, зачем-то отворил окно и поглядел в темный журчащий двор внизу. И, наконец, судорожно пожав плечом, надел шляпу и вышел.
Старик Хренов, который сидел, скрючившись, на диване, пока Наташа поправляла ему на ночь постель, заметил без выражения, вполголоса:
— Вольф ушел ужинать.
Потом вздохнул и плотнее закутался в одеяло.
— Готово, — сказала Наташа. — Лезь обратно, папочка.
Кругом был вечерний мокрый город, черные потоки улиц, подвижные, блестящие купола зонтиков, огонь витрин, стекающий в асфальт. Вместе с дождем лилась ночь, наполняла глубокие дворы, дрожала в глазах тонконогих проституток, медленно гулявших взад и вперед на людных перекрестках. И где-то нави<сали?>, зажигались быстрой чередой круговые лампионы рекламы, словно вращалось световое колесо.
К ночи у Хренова поднялась температура — градусник был теплый, живой, столбик ртути высоко влез по красной лесенке. Долго он бормотал что-то непонятное, кусал губы и покачи<вал> головой, потом уснул. Наташа разделась при вялом пламени свечки, в темном стекле окна увидела свое отражение: бледную тонкую шею, темную косу, упавшую через ключицу. Так она постояла в нежно<м> оцепенении, и вдруг показалось ей, что комната, с диваном, со столом, усеянным папиросными гильзами, с кроватью, на которой, открыв рот, беспокойно спит остроносый, потный старик, тронулась, и вот плывет, как палуба, в черную ночь. Тогда она вздохнула, провела ладонью по голому теплому плечу и, легко уносимая головокружением, опустилась на диван. Потом, смутно улыбаясь, стал<а> отворачивать, стягивая с ног, шелковые старые чулки, заплатанные во многих местах, — и опять поплыла комната, и казалось, что кто-то горячо дует ей в шею, в затылок. Она широко раскрыла глаза — длинные, темные, с голубоватым блеском на белках. Осенняя муха заверте<лась> вокруг свечи и жуж<ж>ащей черной горошинк<ой> стукнулась об стену. Наташа медленно вползла под одея<ло> и вытянулась, ощущая, словно со стороны, теплоту своего тела, длинных ляжек, голых рук, закинуты<х> под голову. Ей было лень потушить свечу, лень спугнуть шелковые мурашки, от которых невольно сжимались колени и закрывались глаза. Хренов тяжело охнул и поднял во сне одну руку. Рука упала как мертвая. Наташа привстала, подула на свечу. Разноцветные круги поплыли перед глазами.
«Удивительно мне хорошо», — подумала она и рассмеялась в подушку. Теперь она лежала, вся сложившись, и казалась себе самой необыкновенно маленькой, и в голове все мысли были, как теплые искры, <они> мягко рассыпались, скользили. Только стала она засыпать, как дремоту ее расколол неистовый, гортанный крик.
— Папочка, папа, что такое?
Она пошарила по столу, зажгла свечку.
Хренов сидел на постели, бурно дышал, вцепившись пальцами в ворот рубашки. Несколько минут до того он проснулся — и замер от ужаса, приняв светящийся циферблат часов, лежащих рядом на стуле, за ружейное дуло, неподвижно направленное на него. Он ждал выстрела, не смел шевельнуться — а потом не выдержал — закричал.{1} Теперь он смотрел на дочь, мигая, с дрожащей улыбкой.