Спустя неделю мы все отправились в Норт-Йорк-Сити-холл[10] на гражданскую регистрацию. Церемонию провел отставной судья, и мы сфотографировались в атриуме. Ни раввина, ни хупы не было, и бокал дядя не давил. Потом все поехали к нам домой на барбекю. Один за другим гости произносили тосты. Зина и дядя сидели во главе стола, как настоящие молодожены. На свадьбу им дарили деньги, чтобы они сняли более просторное жилье. В прежней дядиной квартирке с одной спальней им не разместиться. Здесь — не Россия, и хватит уже девочке спать в гостиной. В тот единственный раз, когда дедушка и бабушка пришли к дяде в гости, Наташа вышла из ванной голая и, не обращая на них никакого внимания, прошла в кухню за яблоком. Пока бабушка и дедушка, стараясь не отвлекаться, слушали дядю и Зину — они рассказывали о Зининых планах подтвердить свое право работать учительницей, — Наташа ела на кухне яблоко.
Мама посадила Наташу между мной и Яной, моей двоюродной сестрой. Нам велели окружить Наташу заботой и вниманием. Девочка в чужой стране, у нее нет здесь друзей, она не говорит по-английски и она — член семьи. Яну — она на два года старше меня — четырнадцатилетняя девочка нисколько не интересовала. Особенно такая, которая одевается, как польская проститутка, не умеет говорить по-английски, а по-русски из нее не выдавишь ни слова. Когда торжество было в разгаре, за Яной на машине заехала орава подруг, и Наташа осталась на моем попечении. Мама велела показать ей наш дом.
Я без особого интереса водил Наташу по дому. Она без особого интереса ходила за мной. Говорить было не о чем, поэтому я по-русски называл каждую комнату, в которую мы входили. В кухне сказал «кухня», в спальне родителей — «спальня», в гостиной я сказал «комната, в которой мы смотрим телевизор», потому что понятия не имел, как она называется по-русски. Потом я отвел Наташу в подвал. Сквозь жалюзи была видна лужайка за домом и ноги нашего семейства, явившегося во плоти на этой лужайке. Я сказал: «Ну, вот и весь дом». Наташа оглядела подвал и закрыла жалюзи, отчего и так сумрачное помещение почти погрузилось в темноту. Она села на велюровое кресло-мешок — одно из двух, что стояли перед телевизором. На этих мешках я с двенадцати лет горячо и усердно занимался онанизмом.
— Здесь все твое?
— Да.
— Здорово, наверно.
— Да.
— А что ты тут делаешь?
— Смотрю телевизор, читаю.
— И все?
— Ну, почти.
— А девчонок сюда водишь?
— Да нет.
— А сексом здесь занимался?
— Что?
— Не хочешь, не говори. Мне все равно. Невелика важность.
— Тебе же четырнадцать.
— Ну и что? Я ж говорю: невелика важность. Я сексом занималась раз сто. Хочешь, могу и с тобой.
— Мы ведь родственники.
— Да нет.
— Твоя мама вышла замуж за моего дядю.
— И зря. Он хороший.
— Да, хороший.
— Жалко его. Она загубит ему жизнь.
— Да у него жизнь и так хуже некуда!
— С ней станет еще хуже.
— Она ведь твоя мама.
— Она шлюха. Рассказать, какие звуки они издают, когда этим занимаются?
— Лучше не надо.
— Они этим занимаются раза три в день, не меньше. Он стонет, как будто его убивают, а она орет, как будто она и убивает.
Через месяц после свадьбы Зина, дядя и Наташа переехали в съемную квартиру с двумя спальнями в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Дело было ранним летом, и в школе начались каникулы. В лагерь я не поехал, а договорился с Руфусом, моим барыгой, что поработаю у него гонцом. За год мы сдружились. Ему было двадцать, и помимо торговли наркотиками он изучал философию в университете Торонто. Он не только снабжал меня дурью, но и давал советы, что читать. Благодаря Руфусу я поднялся от Джона Ирвинга[11] и Мордехая Рихлера[12] до Камю, Гераклита, Катулла и Кафки. За работу я получал траву даром, а сверх того — все, что не досыпал укуркам, и немного наличными. Еще я мог одалживать у Руфуса книги, которые он прочитал за год. В моем понимании я проводил лето очень разумно, но родители твердили, что мне нужно искать работу. Рассказать им о своей нынешней работе я, конечно, не мог, поэтому с наступлением лета обстановка в доме накалилась.