Я постучался, дверь открыл Гиршл. Он был в белой бумажной фуфайке и линялых брюках. Судя по всему, его лечили от простатита. От гормонов мышцы его одрябли, груди разбухли. Гиршл пригласил меня войти. Подал заранее приготовленные тапочки. Тапочки были мне маловаты. Великаны, сказал Гиршл, не часто к нам приходят. Ицик сидел на диване перед телевизором. Он в очередной раз зашелся кашлем, потом пытался отдышаться. Смотри-ка, сказал он, работник явился. Он с тобой шутит, сказал Гиршл, такие у него шутки. Ввернешь лампочку, сказал Ицик, глядишь — вдруг ты нам и уборную сумеешь починить.
Я помог Гиршлу принести стул из кухни. Пока я снимал абажур и выкручивал перегоревшую лампочку, он держал стул. Хотите верьте, хотите нет, сказал Гиршл, но мы уже три недели сидим без света. Рукастый, сказал Гиршл, такой непорядок устранит в минуту, а если у тебя руки не тем концом прикручены, так и будешь сидеть в темноте. Светло-то как, восхищался он. Просто чудо что такое.
Я прошел следом за Гиршлом в спальню. По сторонам широченной двуспальной кровати стояли два столика. На каждом — ночник. На одном — стопочка книг. На другом — стакан с водой. Гиршл подошел к столу со стопкой книг, достал бумажник. Протянул мне пять долларов, денег я не взял. Гиршл рассыпался в благодарностях, проводил до двери. Когда Гиршл закрывал дверь, я видел, как Ицик обхватил колени: его снова забил кашель.
В следующую субботу была Ханука, а Ицик на службу не пришел. Одного человека не хватало, и Залман выскочил на улицу: упрашивал всех семитского вида прохожих присоединиться к ним. Он проторчал на холоде не меньше получаса, пока ему удалось упросить отца и сына из тех, что ходят в черных шляпах, прийти к ним на помощь. Когда Залман вернулся, трое русских уже стояли в пальто — собирались уйти. Залман пригвоздил их таким взглядом, что они поплелись на свои места. Из-за задержки все были на взводе, Залман, читая Тору, запинался, женщины за перегородкой судачили, русские на задней скамье ныли: они рассчитывали давно быть дома. Когда настала очередь Гиршлу выйти к Торе, он попросил Залмана помолиться за Ицика. Он пожертвовал синагоге восемнадцать долларов и, пока Залман просил Господа исцелить Ицика, стоял торжественный, руки у него тряслись.
Так как с самого утра все не заладилось, праздника не получилось. Жена Залмана тем не менее принесла пончики с вареньем, женщины раздавали пончики на замаслившихся салфетках.
Я сидел рядом с дедом, Гиршл и Залман пели ханукальные песни. Кое-кто из женщин присоединился к ним, правда, слова знали далеко не все. Остальные так и сидели, не сняв пальто, только и ждали, когда смогут уйти, их губы в крупинках сахара лоснились от масла. Гиршл спросил: можно ли взять еще один пончик — отнести Ицику. Пусть он и не сможет его съесть. Это такой человек, говорил Гиршл, вы даже представить себе не можете, что это за человек. Одессит до кончиков ногтей, бабелевский персонаж, он и жил на бабелевской улице. Мальчишкой Ицик таскал арбузы для бабелевского дяди. Чем только он в жизни не занимался. В тринадцать работал в две смены на оружейном заводе. В семнадцать ушел на фронт. Воевал с немцами, дождался краха коммунизма, рвался посмотреть мир, а теперь даже пончик не может съесть — нет сил.
Пока Ицик умирал, к Залману стали наведываться посетители, и нежданные, и не такие уж нежданные. Залман жил на одном с Ициком этаже, а тот так кашлял и хрипел, что слышно было и на лестничной клетке. За несколько дней до смерти Ицика из Нью-Джерси приехал его сын, и все эти дни просидел у его постели. Он уже много лет не видел отца и не говорил с ним. Гиршл почти не покидал кухню — готовил им, читал, не отходя от кухонного стола. Чтобы отец и сын могли побыть вдвоем, Гиршл по нескольку часов в день проводил у деда. Ожидая лифта — квартира деда была четырьмя этажами выше, — Гиршл видел, как посетители стучат в дверь Залмана. Те, кто был с ним знаком, отводили глаза.
Гиршл, похоже, не подозревал, какие козни плетутся, а ведь в результате этих козней его трагедия грозила обернуться катастрофой. Как хорошо, говорил нам Гиршл, что сын Ицика наконец-то помирился с отцом. Что бы там ни было, отец — это отец, а сын — это сын. У него нет детей, и он об этом жалеет. Те, кто пережил Холокост, разбились на две группы. Одни считали — их долг не допустить, чтобы евреи исчезли с лица земли, другие — и жена Ицика была из их числа — считали, что зла в мире не избыть. Такие это были группы, сам же он не принадлежал ни к той ни к другой. Для него в мире ни цели, ни смысла нет, но есть радость. Ну а в силу этого и потому, что у него никогда не было денег и устроиться в жизни он не умел, принимать решения он предоставлял жене. Если в мире есть радость, она пребудет в мире, даже если у него и не родятся дети. Он умел все логически обосновать, сказал Гиршл. Жена не умела, нет. Сидя в польском погребе, она так решила, и никакая Америка, сколько она здесь ни живи, не побудила ее изменить свое решение. Он мог ее понять, сказал Гиршл. Сына Ицика и тех посетителей Залмана, кто отводил от него глаза, он тоже мог понять. Он мог понять всех, и в этом его беда.