Этот кошмар все не прекращался. Мать будила меня по ночам, чтобы сводить в туалет. Если же я все-таки успевала «испортить» постельное белье, то она с руганью меняла простыни и пижаму. Иногда я просыпалась в сухой постели, очень гордая собой, но мать быстро сбивала с меня радужную пену. «Ты просто не можешь вспомнить, что я ночью снова тебя переодевала, — ворчала она, — ты посмотри, на что похожа твоя пижама!» Это были упреки, которым я ничего не могла противопоставить. Мать окатывала меня презрением и осыпала насмешками. Когда мне захотелось постельное белье «Барби», она высмеяла меня — мол, все равно ты его обсикаешь. От стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.
В итоге она начала контролировать, сколько жидкости я потребляю. Я всегда была водохлебкой и пила часто и много. Но с этого времени утоление жажды стало строго регламентированным. Днем мне разрешалось пить немного, а вечером совсем ничего. Чем больше мне запрещали пить, тем больше усиливалась моя жажда, так что я уже не могла думать ни о чем другом. Каждый глоток и каждый поход в туалет проходили под наблюдением и комментировались. Но только когда мы были одни, не на людях. Иначе что они могут подумать?
В детском саду моя болезнь приняла новые формы — я стала мочиться уже и днем. Дети насмехались надо мной, а воспитательницы еще больше подзадоривали их, выставляя меня перед всей группой на посмешище. Они, видимо, полагали, что с помощью издевок могут лучше контролировать мой мочевой пузырь. Но с каждым новым унижением ситуация все больше ухудшалась. Каждый поход в туалет и стакан воды стали для меня пыткой. Меня заставляли, когда я не хотела, и запрещали, когда мне было необходимо. Так, в детсаду мы должны были спрашивать разрешения выйти в туалет. В моем случае каждая просьба сопровождалась комментарием: «Ты же только что там была. Почему тебе нужно опять?» И наоборот — перед прогулками, едой или тихим часом меня гнали в туалет и внимательно надзирали за этим. Как-то раз, заподозрив меня в том, что я снова обмочилась, воспитательницы заставили меня продемонстрировать детям мое белье.
Каждый раз, когда мы с матерью выходили из дома, она брала с собой сумку со сменной одеждой. Этот сверток только усиливал мой стыд и неуверенность в себе, еще раз подчеркивая убежденность взрослых в том, что я непременно обмочусь. И чем больше они были в этом уверены, насмехаясь надо мной, тем чаще оказывались правы. Я не могла вырваться из этого замкнутого круга и в начальных классах школы, оставаясь осмеянной, униженной и вечно жаждущей «ссыкушкой».
* * *После двух лет ссор и нескольких попыток примирения мой отец окончательно съехал от нас. Мне тогда было 5 лет, и из жизнерадостной малышки я превратилась в забитое, замкнутое существо, потерявшее любовь к жизни и разными способами протестовавшее против этого: иногда я уходила в себя, иногда кричала, на меня нападали приступы рвоты или отчаянных рыданий от боли и недопонимая. Неделями меня мучил гастрит.
Процесс развода отнял много сил у моей матери, но, пряча боль и неуверенность, она шла дальше, стиснув зубы, и того же требовала от меня. Она не могла понять, что это не по плечу такой маленькой девочке, как я. Если я позволяла себе выразить свои эмоции, она реагировала агрессивно. Обвиняла в слюнтяйстве и то осыпала похвалами, то угрожала наказаниями, если я не успокаивалась.
Моя ненависть к непонятной для меня ситуации постепенно оборачивалась против человека, который после ухода отца постоянно находился рядом, — к моей матери. Не раз я была настолько обижена на нее, что собиралась уйти из дома — упаковывала свои вещи в спортивный рюкзак и прощалась с ней. Но она знала, что дальше дверей я не уйду, и, иронично улыбаясь, провожала меня словами: «О'кей! Успеха!» В другой раз я собрала всех кукол, подаренных ею, вынесла их из детской в коридор и выложила в ряд. А мать только спокойно наблюдала, как я решительно изгоняю ее из своего маленького царства. Разумеется, эти маневры не привели к решению настоящей проблемы. С разводом родителей я потеряла собственную точку опоры и больше не могла рассчитывать на людей, на которых раньше могла положиться.
К этому прибавилась бытовая форма насилия — пренебрежение, не настолько жестокая, чтобы считаться истязанием, но постепенно убивающая во мне чувство самоуважения. Когда люди думают о насилии, совершаемом в отношении детей, они обычно представляют себе систематические жестокие побои, приводящие к увечьям. В моем детстве ничего подобного не было. Вместо этого было вербальное подавление и эпизодические пощечины в духе «старорежимного воспитания» — именно это сочетание показывало мне, что, будучи ребенком, я слабее. Вести себя подобным образом мою мать побуждала не злоба и не холодный расчет, а мимолетные вспышки гнева, которые гасли как искра, едва появившись. Она поднимала на меня руку, когда испытывала стресс или когда я делала что-то не так. Она терпеть не могла, когда я ныла, приставала к ней с вопросами или ставила под сомнение какие-либо из ее разъяснений, — и в этих случаях она тоже «давала мне леща».