— Он не мог говорить, что из ребер, — упорствовал Бардас. — Он имел в виду рог.
— Ребра, — настаивал мужчина. — Ребра буйвола.
На том бы дело и кончилось, если бы не его собственная глупая гордость и встреча с этим торгашом, который сказал: да, дескать, заказов на них не было, на ребра, однако в качестве особой услуги… И через месяц они прибыли, грязные, вонючие и дорогие; а уж когда Бардас заплатил такую уйму денег, то обязан был продолжать.
— Глупо, — прошептал он и повертел жуткую вещицу в руках. — В моем возрасте надо быть умнее.
Последовали многие часы кропотливой работы стругом и скобелем, чтобы обстругать кости и получить плоские ровные полосы, измерения кронциркулем после каждой дюжины движений, дабы убедиться, что полосы абсолютно одинаковы с интервалом в четыре дюйма, идентичны по ширине, толщине и сечению. Когда полоски были точно в три шестнадцатых дюйма по толщине, Бардас отложил их в сторону и изготовил деревянный сердечник из отборного бруска привозного красного кипариса, который он мучительно разогревал над кипящим котелком, закрытым куском толстой кожи, чтобы внутри сохранялся пар, до тех пор, пока дерево не стало мягче и ему можно было придать широкий, плавный изгиб на концах, чтобы сердечник стал похож на ползущую змею или верхнюю губу улыбающейся девушки. Затем он взялся за приготовление особо крепкого клея, крошил в кастрюлю мельчайшие кусочки кожи, добавлял туда кипятка и размешивал массу, пока она не достигла консистенции загустевшего меда. Закрепить кость на сердечнике оказалось кошмарно сложно; он использовал все струбцины и зажимы, имевшиеся в мастерской, сделал дюжину новых из дерева и сыромятной кожи; клей, сочившийся из соединений, повсюду растекался, отчего штуковину было почти невозможно держать. Потом потребовалась вечность, чтобы клей высох — Бардас, по своему везению, начал работу в дождливый сезон, когда влага проникает в клей и не дает ему затвердевать, — а ему нужны были струбцины для другой работы, однако он не решался снять их, поскольку потеки клея все еще оставались липкими, и Бардаса приводила в ужас мысль, что туго прижатая кость оторвется от сердечника.
Наконец, когда клей достаточно затвердел, Бардас получил назад свои струбцины, а штуковина стала единым целым и не расползалась в стороны, как кожица винограда, он провел целый день над полной кастрюлей клея и изрядным запасом своих лучших оленьих сухожилий, намазывая клеем внутреннюю сторону лука и накладывая на нее пучки сухожилий, разравнивая их черенком деревянной ложки, чтобы каждый пучок перекрывал другой и чтобы толщина подложки была достаточной. Все это тоже сохло неимоверно долго; но в конце концов наступил день, когда клей сделался твердым и ломким, как стекло, и Бардас убрал его излишки, зачистил заднюю часть, отполировал все изделие и в первый раз согнул лук, всего лишь настолько, чтобы надеть тетиву. Это было первое, что он сделал нынешним утром.
— Чертова бесполезная штуковина, — прорычал Бардас, проводя пальцами по плавному изгибу средней части и чувствуя, какими безукоризненно гладкими он сделал задник и утолщение.
Смотреть на него было истинным наслаждением, возможно, это был самый изящный и изысканный лук из всех, которые он когда-либо видел, а тем более изготавливал. Пропорции были совершенными, изгибы безупречно уравновешенными; с надетой тетивой он имел форму двойной буквы S, свойственную чистокровным комбинированным лукам. Беда заключалась в том, что он не стрелял.
Когда Бардас впервые для пробы натянул его на дюйм, то ощущение было превосходное, он почувствовал чудесное, неописуемое сочетание податливости и упругости, которое достигается лишь с помощью совмещения сухожилий, дерева и рога. Но здесь был не рог, а кость, и она (как он теперь прекрасно знал) гнулась лишь до определенного предела, и не более; в данном случае на семнадцать дюймов, после чего твердела и становилась неподвижной. Дерево и сухожилия не давали ей сломаться, но ничто не могло заставить лук прогнуться хотя бы еще на дюйм; в результате получился сорокадвухфунтовый лук с семнадцатидюймовой тягой, от которого было мало проку при стрельбе тридцатидюймовой стрелой. Да, разумеется, он выстреливал, если вы согласны были свести руки и плечи так, словно лезете сквозь отверстие, которое чуть шире головы, однако прицелиться из него было почти невозможно. Для любых практических целей он был совершенно бесполезен, если только на него не позарится какой-нибудь миниатюрный богач с очень короткими руками, которому нужен легкий лук для охоты на белок. Если уж на то пошло, то на глухих белок; всякий раз, когда Бардас натягивал тетиву, эта штуковина издавала такой кошмарный скрип, что могла бы распугать все живое в радиусе мили.
Бардас осмотрел лук еще раз, положил его на скамью и снова принялся растирать большую воспаленную желтоватую ссадину на левой кисти, где ударила тетива.
Бесполезен, — размышлял он, — к тому же еще и кусается. Что ж, мы все совершаем ошибки. Просто я терпеть не могу допускать их сам.
Снова начался дождь, и Бардас подошел к окну и затворил ставни. Если станет темнее, придется зажечь лампу, хотя день только начинается. Стук капель по черепице, как всегда, немного успокоил его; это напоминало Бардасу те дни, когда было слишком сыро работать во дворе и отец собирал их всех в длинном амбаре у верстака, чтобы научить чему-нибудь новому. В те времена ему казалось, что отец умеет делать все на свете, что нет ничего такого, чего он не мог бы изготовить или починить, если только его удавалось уговорить этим заняться, а дождь был достаточно затяжным. Бардаса раздражало и тогда, и сейчас, что никогда не хватало времени из-за всей этой работы, которую надо делать по хозяйству, и что отцу постоянно приходилось останавливаться, чтобы другие, не столь смышленые или проворные, могли за ним успеть.
Бардас всегда был самым нетерпеливым, он самостоятельно переходил к следующему этапу, пока старик пытался что-нибудь втолковать Горгасу или Клефасу; Клефас, помнится, был самым тупым, у Горгаса прекрасно все получалось, но ему это попросту было безразлично, Ньесса могла схватывать некоторые вещи прямо на лету, а затем совершенно не понимать следующего шага, а Зонарас… вообще-то старик перестал тратить время и терпение на Зонараса к тому времени, когда ему исполнилось десять. Несомненно, Бардас лучше всех умел делать разные вещи, точно так же как Горгас лучше всех умел пользоваться вещами, сделанными другими. Никто лучше Горгаса не мог построить ограду, даже старик; никто не управлялся с сетью и не ставил силки так хорошо, как он, не бил острогой рыбу и не стрелял из лука…
Бардас долго думал обо всем этом и наконец улыбнулся. Странно, что из всех именно ему пришлось зарабатывать на жизнь проворством рук; он, а не Горгас стал самым лучшим фехтовальщиком в истории Перимадеи, сражаясь и убивая мечом — оружием, с которым, как известно, крайне неудобно обращаться. Странно, что он, а не Горгас, кончил тем, что стал добывать средства к существованию убийством. Что лишь показывает, как мы не пользуемся дарованными талантами.
Бардас выбросил из головы все мысли о своем брате Горгасе, сунул бесполезный костяной лук под скамейку и огляделся в поисках какого-нибудь дела. В этом недостатка не было; из чурбаков ясеня, который они срубили в горах, надо было выстругать бруски, желательно до того, как мальчишка переведет их на дрова в процессе своего образования. Бардас встал на скамейку и достал один из чурбаков со стропил, где они были сложены, потом слез, поднял струг и пощупал лезвие пальцем. Конечно же, тупой; прилежный юный подмастерье им пользовался и, по обыкновению, оставил тупым, как огурец. Бардас тихонько застонал и оглянулся в поисках точильного камня.
— Кажется, я оставил камень у задних ворот, — сказал он, — когда мы обрезали ежевику. Посмотри, он там?
— Дождь идет, — веско сообщил мальчик.
— И что? Ты, кажется, не сахарный.
Паренек что-то шепотом пробормотал насчет справедливости и честного разделения труда и очень медленно поплелся к двери.