Выбрать главу

— Товарищ Коквин, он умер, — робко подал голос Антон.

Коквин повернул к нему лицо, которое ничего не выражало, и продолжал работу.

— Умер он, умер, — шепнул Белогорский, делая выразительное лицо.

Активность звеньевого начала понемногу снижаться. Антон выжидающе смотрел ему в глаза; те бесстрастно смотрели сквозь подчиненного. Наконец, фигура, оседлавшая бездыханного банкира, застыла, словно вдруг почувствовала истечение трупного холода и напиталась им.

— Слезай, ему уже не поможешь, — сказал Антон, стараясь придать тону серьезность и торжественность.

Коквин глядел на него, не мигая. Сознание постепенно возвращалось в его зрачки — возвращалось и несло с собой нечто новое, прежде Антоном не виданное. Придя в себя, звеньевой уставился на труп, не веря своим глазам. Медленно, грациозно перекинул через покойника левую ногу, медленно сполз и замер возле постели, изучая то, что в ней охлаждалось.

— Умер, — повторил он с замиранием. — Мертвый! — И звеньевой повернулся к Антону, отчего тот разинул рот и вжался в стену. — Мертвый! — воскликнул Коквин с восторженной угрозой. — Гнусь какая, а?

Антон кивнул, не зная, что ответить.

— Трупашок — запашок, — сказал Коквин ласково и провел ладонью по щеке банкира. И вдруг впился ногтями в безответную мякоть. А после этого другой рукой вцепился в губы мертвого, сграбастал их в кулак и яростно дернул — раз, другой, третий… Потом оставил и эту затею, на шаг отступил и с размаху ударил тяжелым ботинком в бок. Схватил использованный шприц и хищно, упоенно воткнул иглу сначала в горло, затем — в студенистое глазное яблоко.

— Ты…ты что делаешь? — Антон настолько струсил, что даже не ощутил страха.

— Это ж мертвец! — Коквин оскалил мелкие жемчужные зубы. Их перламутровый блеск ассоциировался почему-то с блеском сухожилий и фасций. — Ты просто еще не уяснил, что мертвец — это враг! Это альфа и омега всякого зла!

«Стоит ли мессы Париж?» — пронеслось в голове у Белогорского. Коквин расстегнул галифе и начал мочиться на покойника.

— Увидят, — беспомощно простонал Антон.

— Он и так был мокрый, — возразил Коквин и визгливо хихикнул. — Становись рядом! Давай-давай, не тушуйся! Будет тебе боевое крещение.

Белогорский замотал головой. Звеньевой нахмурился:

— Живо встал! Не то в два счета вылетишь! Если в скрытую оппозицию не запишут…тогда другой разговор пойдет!

Антон, не веря, что это делает он, Антон Белогорский, приблизился к ложу усопшего. Коквин уже закончил выделение мочи и выжидающе, с одобрением глядел на него.

— Можно запереть дверь? — спросил Антон жалобно.

Коквин презрительно плюнул, притворил дверь и встал к ней спиной, широко расставив ноги.

— Начинай же! — приказал он нетерпеливо.

И Антон подчинился.

…Домой он вернулся за полночь: шлялся по городу, где-то пил, на что-то глазел — без формы, в обычном гражданском платье. Вошел в свой дом подшофе, с разбегающимися мыслями и при деньгах. В окне увидел ту самую фигуру, сквозь зубы выматерился и отправился спать, не желая вмешиваться в очередной малопонятный спектакль. Перед тем, как лечь, обнаружил на полу и на сиденьях стульев лужицы прозрачной холодной воды. Взяться им было неоткуда: кран был плотно завернут, потолок не протекал, окна и двери надежно заперты. На душе сделалось совсем паршиво, и сон — на сей раз без снов — не сулил облегчения.

9

После ухода банкира из жизни Антону решили дать выходной день. Неизвестно, как сложилась бы его дальнейшая судьба, окажись он и в самом деле предоставлен сам себе в тот понедельник. Однако Ферт назначил на семь часов вечера торжественную инициацию — именно это слово употребил он нечаянно, после — спохватился, переименовал церемонию в торжественный прием или во что-то еще, невинное по звучанию. И Антон пришел, ошибочно считая, что будет какое-то формальное, незатейливое собрание вроде того, с раздеванием и рукопожатиями, о котором говорили в его звене. Белогорский терзался сомнениями; в глубине души он был уже на добрую половину вне «УЖАСа». Он до сих пор не сумел разделить с новыми товарищами их беззаветную преданность живому и агрессивное неприятие мертвого. И он не знал, сколь долго сможет продержаться на этой денежной работе. Он был готов наплевать на все и, по окончании торжеств, отказаться от дальнейшего сотрудничества. Однако дело пошло не так, как он предполагал.

Собрание было назначено в помещении одного из ведущих театров города. И, когда все уже закончилось, Антон не мог во всех подробностях восстановить происходившее на слете. Содержания выступлений он не помнил совсем. Запомнились ужасная духота, разноцветные фейерверки и оглушительная, гремящая «Весна». Еще сохранился в памяти мутный бассейн, в который была преобразована треть сцены. Жара и духота, царившие в зале, объяснялись необходимостью поддерживать воду теплой. Зал был полон бесновавшихся, ревевших утверждателей жизни. У Белогорского хватило ума сообразить, что дальше будет заурядное, многократно испытанное на деле зомбирование. Но он уже, во-первых, был захвачен действом, а во-вторых, не смог бы, даже если б пожелал, протолкнуться к выходу. Поэтому, когда Ферт, теперь облаченный в форму с аксельбантами, рванул на себе ворот и бросил клич: «В воду! Все — в воды Леты!», Антон, как и все собравшиеся в зале, сбросил с себя обмундирование и босиком заспешил вниз, к тяжело колыхавшейся воде. Купальщики ныряли, как заведенные, спеша не менее десятка раз окунуться с головой, так как все это плавание символизировало погружение в воды небытия и последующее счастливое выныривание — в уже просветленном, обновленном состоянии, с презрением к смерти и твердым намерением утверждать истину жизни. По темному амфитеатру зала метались лучи прожекторов; на авансцене, перед бассейном, образовался хоровод из неестественно ломающихся сотрудников. Они задирали лица и в пляске высоко поднимали колени — большей частью острые и тощие. Последним, что запомнилось Антону, был, конечно же, апофеоз праздника: абстрактные конструкции, сооруженные позади бассейна и напоминающие строительные леса, бесшумно сошли в машинный Тартар, откуда, в свою очередь, выплыл на сцену гигантский снежный череп из гипса. В черных глазницах начал разгораться красный свет, он с каждой секундой становился все ярче, и вот — из раскаленных дыр выстрелили ослепительные лазеры — провозвестники близкого освобождения. Череп покрылся сетью трещин, сквозь которые пробивалось багровое свечение. И вот он внезапно рассыпался, обнаружив начинку — громадный, в виде сердца выполненный стеклянный сосуд, наполненный красной водой и щедро подсвеченный снизу.

И, когда мероприятие закончилось, Антон внезапно понял, что его сомнения, подозрения и страхи — хоть и остались как были, в целости и сохранности, — больше его не волнуют. Просто-напросто не интересуют, и все, сделались неважными, убрались на обочину, подальше, тогда как главная магистраль жизни, освещенная ярким солнечным светом, уносится за горизонт — прямая, накатанная, с обещанием славы в конце пути.

10

Месяц пролетел незаметно. Белогорский втянулся в работу и не заметил, как наступила зима. Она и так уже давно обосновалась в городе, а смотреть на календарь у Антона не было времени. Новые поручения, которые ему давали, больше походили на активное утверждение жизни, чем первые два. Антон склонялся к выводу, что Польстер с банкиром были, слава Богу, скорее исключением, нежели повседневной рутиной. Он совершил впечатляющее количество добрых, исполненных человеколюбия поступков, — правда, не бескорыстно, но есть-то надо всем. К тому же в тайниках его души не назревало никакого протеста против сложившегося положения дел; Антон это чувствовал, расценивал как признак внутренней склонности к добру и считал, что вполне сумел бы делать то же самое и бесплатно. Таким образом, поводов к угрызениям совести совершенно не оставалось. И отношение к жизни формировалось здоровое, положительное, безразличное к мишуре и суете — а мишурой и суетой было все, в чем жизнь так или иначе проявлялась. Проявления, как и положено по определению, считались вторичными и малоценными, а их источник — голая, абстрактно-живая жизнь — главным, незапятнанным благом.