Выбрать главу

Богдана ужасает череп, который скалится на него со стола. Но это пугает любого чувствительного ребенка девяти лет, и мы махнули бы на этот страх рукой, если бы в кабинет не вошел ровесник Богдана, тихо сел на стул, который — вот диво дивное — может вертеться. Стул круглый, без спинки, как сидение какого-нибудь циркового автомобиля, стоит совсем рядом со столом, совсем близко к черепу, которого мальчик как бы не замечает.

Миле, сиди спокойно, — говорит господин Йованович, водя пальцем по строкам, и мальчик послушно останавливается. — Я не нахожу ничего подозрительного, а что касается температуры… Разве что сердце у него немного великовато для такого маленького тела. Но это вопрос конституции, перерастет, все наладится.

Он опускает раскрытую ладонь на грудь Богдана, и эта рука, поросшая золотистыми волосками, начинает слегка подпрыгивать, как будто под ней что-то бурлит. Подходит к Проке, мягко берет его под локоть, говорит приглушенно и доверительно.

Послушайте, это вопрос не тела, а души. У него какой-то ком в горле. Что-то его душит. Не знаете, что?

Мы здесь новые, — говорит Прока, вдруг слишком громко, а потом шепчет, — мы недавно приехали из Сисака.

Вот, видите. Для малыша это нагрузка. Присматривайте за ним, но ему нужно общаться. Он забудет. О болезни надо забыть.

* * *

И вот теперь Богдан стоит, зажав ноги, трущиеся одна о другую, стоит у окна, которое открывается с трудом. Он стоит спиной к Проке и Эвице, делающих друг другу страшные глаза, в опасении, что он опять постыдно играет со своим собственным телом. Богдан, — откашливается отец, — хочешь на улицу, к детям?

Нет, папа, у меня где-то болит, — он возвращается в постель и укрывается с головой.

А с нами не хочешь поиграть, братик? — неохотно зовут его старшие мальчики, выполняя отцовский приказ.

Да, — оживает малыш, — но завтра.

В комнату заходит Вуйо Опсеница, неся в руках бумагу для рисования и цветные карандаши, которые он взял в своем магазине. Мальчик сияет. В тот же день на коленках он нарисует голый череп Пала. А потом сотрет его и нарисует свой. Кто-то скажет, что они идентичны. Но Богдан их различал. Это был его череп. Своего рода автопортрет. Ну, вы меня понимаете.

Вид с Банстола на Дунай

Я вижу, ты пишешь, — говорит Мария, поднося к лицу исписанный лист бумаги. Коста было заговаривает, но словно теряет силу, слабеет, и стоит такой, меньше эритроцита.

Мария кладет страницу обратно в пачку, очевидно, не сумев ничего разобрать: это она, да? Коста кивает.

Что теперь будем делать?

Что? Нам надо открыть ту дверь. Там, в той комнате ключ ко всему.

Мария достает из лифчика сложенный в несколько раз лист бумаги, движением кафешантанной певички или обычной профурсетки. Молодой человек смотрит на нее с изумлением. Кто она на самом деле? — думает он, — похоже, я ничего не вижу (у меня только иногда раскрываются глаза), ослеп от наваждения: кто я, кто я.

Все вы ничтожества, — он слышит, как кричит пьяный беженец, он идет от двери к двери и колотит по ним коробкой, в которой позвякивает мелочь. Но Косте сейчас не до пересчета и проверки, потому что Мария уже разворачивает ту бумагу с прозрачными краями (как карту с обозначением зарытого золота), показывает ему пальцем на какие-то имена, даты, технику, размеры. Сначала он плохо понимает список (словно ему надо обнаружить метафизическое значение списка покупок в лавке колониальных товаров), здесь есть масло и гипс (и даже уголь), и, вообще, Коста довольно-таки рассеян в последние день-два, он, ей-богу, не привык к такому количеству новостей.

С левой стороны, — слышит он голос Марии, как будто издалека (голос усиливается, обморок, легкое помрачение проходит), — известные работы, из музеев, галерей, частных коллекций. Здесь, в середине, список тех «шупутов», которые в собственности Девочки, точнее, тех, которые, как предполагается, погибли в том страшном пожаре. А от этого я ожидаю чего угодно. Женская работа, Ожерелье Мадонны, Запретный город, Рассказ о слабости, Спящая Девочка, Обнаженная Девочка-все. это названия неизвестных произведений Шупута, которые я восстановила, роясь в его письмах (он писал их, как ненормальный, всем), уже сейчас гарантирую, что будет открытие, оно представит его в совершенно ином свете, по сравнению с устоявшейся историей о лирическом экспрессионисте в путах социальных мотивов. Это будет Шупут мечты, это будет его poesie brute.