Откуда ты ее так хорошо знаешь, — спросил он, медленно и аккуратно складывая старые газеты с объявлениями, некрологами, фотографиями хорошеньких женщин, новостями о воюющих народах, запихнул их в один из давно рассохшихся ящиков секретера, которые открывал с усилием и с трудом закрывал.
Я знаю ее с давних пор. Думаю, с детства. Знаешь, Девочка из тех серьезных особ, которые не выносят детей.
Ты хочешь сказать, ненавидит детей?
Хм… Ненависть? Нет, это слишком сильно сказано. Она из тех, нерожавших, с извращенным материнским инстинктом. Но не мамочка кошечкам и собачкам, как можно было бы ожидать. Чернявый пёсик — это в большей степени воспоминание, двойник того, с картины Шупута, живое напоминание о счастливых днях. Могу поклясться, у нее таких было уже два или три, я не знаю, сколько они живут. Но всегда одинаковые, и ни в коем случае не фетиш. Собака в данном случае — это как подпорка, как знак жаргона из молодости, понимаешь?
И кого же она любила?
Стариков. Она мать старикам.
А тебя она тайком мучила, что ли?
Нет, никакого сумасшествия. Просто она меня игнорировала, видеть меня не могла. Говорила: не могу выносить, когда у родителей рот не закрывается, беспрерывно говорят о детях, это комплекс неполноценности, совершенно точно. Это как в «Мистериях» Гамсуна, бедный почтальон, дети которого умеют играть на фортепьяно, или что-то в этом духе, давно это было. — А знаете ли вы, сколько я на это насмотрелась, посещая пациентов на дому? «Давай, прочитай тете стишок, давай, поругайся, давай, сядь ей на голову!» Вынесут вам пирожные, а потом позволят ребенку все их перетрогать грязными руками. Или надо о чем-то серьезном поговорить, а дети здесь, навострили немытые уши. Будьте любезны! Никакого порядка, все это коммунистический кариес. Даже представить себе не могу, чтобы я влезала в разговоры взрослых! Не знаю, что бы со мной сделала мать. У нас было заведено: собака у камина, ребенок на деревянной лошадке, а не уткнувшись носом в порнографию. Слава Богу, вы умеете обращаться с детьми… — Так они говорила, и родители меня отсылали. Сколько просидела одна в комнате, как под домашним арестом. Она просиживала часами, до полночи, вытаскивала их на незапланированную прогулку.
А твои?
А что мои? Папа был в опале, мама никого не знала. Когда мы, наконец, вернулись из того захолустья, куда переводили отца, то были меньше макового зернышка. Да и с кем тут в округе общаться? Одни психи кругом. Вот эти, с этой стороны — Мария показывает пальцем на стену, — у всех в семействе разные фамилии! Четыре поколения женщин без мужей, как в комедии. Потом появился квартирант, женился на самой младшей, но тем временем перепробовал трех. Он бы и бабку, но та померла. Те, через дорогу, охотники-богословы, отец и сын, мало-мало, сцепятся и ну, лупить друг друга, чем ни попадя, спасайся, кто может! Вон там полицай, запрещал дочке гулять с парнями до ее седых волос, жене запрещал все подряд, обе в психушке. Но были и ничуть не дурней тебя или меня. А там местная кликуша, каждый день выступает с политическими речами, встает на скамеечку, и ну обличать Папу, раздает нам листовки и рассказывает о конце света… А чего ты хочешь в такой кутерьме. У Девочки никого нет, но ей никто и не нужен. Мои ждут, что однажды все прекратится, а не прекратится-то никогда. Так они и уцепились друг за друга, от отчаяния.
А ты — в комнату?
Лопалась от любопытства, услышать, что там, за закрытой дверью, происходит.
До такой степени?
Думаю, я ее обожала. А родители, знаешь, какими они могут быть лицемерами, иной раз к ней подлизывались, иной раз ее предавали. Дружба развивалась по синусоиде: были периоды взахлеб, когда их любовь была открытой и бесконечной, были долгие месяцы заморозков, когда они даже не смотрели друг на друга… Я использовала эти моменты разъединения для себя, чтобы к ней приблизиться. В конце концов, с каждым днем я все меньше была ребенком, да и ее выборочная антипатия сходила на «нет». Так или иначе, Девочка начинала мне доверять. По правде говоря, она никогда особенно не старалась скрыть, что считает меня простушкой, но это меня не слишком трогало. А теперь я — единственная.
Ты слегка иронизируешь, — с некоторым сомнением Коста делает вывод.
Может быть, дорогой мой, — соглашается девушка многозначительно. — Но все не так, как при сотворении мира. Ирония, например, стала эмоцией. Она даже сублимировала некоторые, выдохшиеся со временем, «старинные» чувства.
Как? — удивлялся Коста, незаметно ерзая.