Наконец, и это вполне естественно, — так Прокопие Шупут толковал детям устройство жизни, — в каком-то смысле любой человек — чужой, наступает время, когда и мы становимся друг другу чужими. — Почему он нас не избавит от своих прописных истин, почему он все знает? — спрашивали себя мальчики. — Легко быть пророком, — думал самый старший сын Шупута (который тоже умрет молодым), — говори о самом страшном, и рано или поздно оно начнет сбываться.
Так или иначе, семейство родственника Вуйо Опсеницы (которому Богдан до конца оставался предан) уже 20-го января, на Святого Иоанна Крестителя, почувствует себя на Сокольской, на праздновании славы[4] Шупутов, совсем как дома, ровно настолько, насколько для гостей прилично.
Съемная же квартира была не очень славной, они делили неопрятный двор с еще несколькими семьями, здесь Богдану придет в голову нарисовать запах прокипяченного белья в сочетании с ароматами тяжелых обедов, словно смешанных на палитре нервного шутника. Они жили совсем близко от центра города, в пяти минутах от здания Ратуши (так называемых Магистратов), в трех шагах от улицы Златна Греда, но все равно по щиколотку в грязи (в переносном смысле, все-таки улица была мощеная). Здесь обретался весьма живописный люд, странная смесь, но не воины и крестьяне, как когда-то, а служащие и садовники, рабочие и бахчеводы, богословы и опытные виноделы, все сразу. Удивительное мельтешение, одним словом! От аромата старой Вены на балах в Доме ремесел до того тяжелого и дурманящего запаха, что исходит от конюшен и птичников. Тогда довоенная слава Нови-Сада уже была не та, все явно подернулось болотной ряской, наступила какая-то глухота, уже ощущалось давление сомнамбулизма и летаргии, но как, положа руку на сердце, сказать такое кому-то, кто жил тут тогда? Стыдно, не по-человечески. Лучше незаметно зажать нос.
Теперь нам следует пропустить, как Богдан подсматривал в замочную скважину (потому что ничего не видно), тот большой детский страх, тот, если смотреть издалека, глупый ужас, который убивает сердце. Иногда Богдан, можно сказать, бессознательно, испуганно озирался, дрожал, но все чаще и чаще забывал, что откуда-нибудь мог появиться тот жестокий мальчик, сплевывавший сквозь зубы, и ради забавы строивший уродливые гримасы. Его пугало, что, когда он сидит на корточках и заглядывает в разбитый световой люк глубокого, похожего на могилу подвала (откуда пахнет яблоками, и где прорастает похожий на человеческие головы картофель), Пал подкрадется к нему со спины, схватит за волосы, а потом будет мстительно бить лбом об стену, пока у него не потечет из ушей кровь. Богдан не знает, зачем кому-то так поступать, но он и не ищет объяснений, просто боится.
Но время идет, Богдан растет и все меньше и меньше боится, вот теперь, поверьте, он бы скрестил руки на груди, поднял бы подбородок, стал бы на одну ножку, как грибок, и воспротивился бы ему, как петушок. У него теперь есть своя компания, вздохнет с облегчением Эвица, и страстно пожелает, чтобы он опять положил ей на колени свою потную голову. Он освоился, убеждается и Прока, глядя на спящего Богдана при свете лампы, ранним зимним утром, собираясь на работу, набивая золотой герцеговинский табак и чадящую трубочку, и чувствует, как его сердце тает.
Смотрите, как я могу, — кричит Богдан каким-то детям и владеет своим малым пространством, пусть одним кривым квадратом «классиков». Дети приближаются к нему с любопытством и недоверием, как зверьки, и бурно удивляются, а Богдан умело рисует мелком дома и корабли, поезда, близкое и далекое, лица, на каменных плитах Николаевского портала. Одинаково хорошо и правой и левой рукой! — рассказывает потом какой-то восхищенный малыш. Но ему никто не верит, хотя это правда, и у мальчика от горькой обиды на такое неверие случаются судороги.
И так тонут первые годы юности. Богдан слабый ученик, стеснительный любовник. Примерно лет в шестнадцать волосы у него некоторое время вьются. Он становится как-то беспорядочно лохмат. Бросает школу и посвящает себя искусству, из-за которого потом сложит голову. (Последнее утверждение неточно, но звучит вполне достоверно). Он все еще не отдает себе отчета в своей бедности. Кто знает, сумел ли он когда-нибудь ее распознать? Бедность — это жестокий театр. Наверное, он никогда не выучил истинное значение этого слова. То значение, которое быстро вызывает у человека жалость к себе, приводит к духовному саморазрушению. Когда он произносил слово «бедность», то имел в виду простоту, аскетизм, воздержание, кретинизм, целибат. Человек, и это доказано, обладает иммунитетом к некоторым вещам. Они не доходят до его мозга, он глух к определенным колебаниям семантики. Другие же от тех же вещей страдают, дрожат, как собаки перед землетрясением.