Я слышал о таких случаях, — сказал я, дивясь тому, какие плоды принесла эта ночь.
Да, — с презрением сказал таксист и выплюнул погасшую сигарету. — Я видел ту женщину, безнадежный случай. Но подумал, что на ее лице есть признаки того, что ее возможно вернуть из ледяного беспамятства, и после нескольких дней раздумий я предложил другу, что возьму ее с собой в Париж, в надежде, что не все потеряно.
Мой друг удивился, начал меня отговаривать, но, поняв, что я упорствую, и, полагая, что в такие смутные времена он избавится от ненужной заботы, в конце концов, согласился. Я мужчина, христианин, холостяк, выхаживал безымянную женщину в своей квартире месяцами, разговаривал с психиатрами, не работал, мы жили на мои сбережения, и потихоньку она научилась основному, гигиене и тому подобное, и вдруг однажды за обедом я услышал внятное: не могу больше.
Представьте себе, что это означало для меня, — таксист развел руками и выпустил руль, — но потом все пошло быстрее и быстрее, с каждым днем она произносила все больше слов, ее глаза все больше прояснялись, пока однажды ночью я не вскинулся, весь в поту, выброшенный из этого счастья, и подумал, что теперь она вспомнила, кто она, и откуда, теперь вернется в семью, к мужу или любовнику, а я опять останусь один-одинешенек, без друга, с болью. И вскрикнул, просыпаясь.
Нет, она не была полькой, если вы думаете, что я рассказываю вам из-за этого, хотя она была блондинкой с бледно-голубыми глазами, говорила она, как парижанка. И однажды она действительно пропала, на три дня, не говоря ни слова. Можете себе представить, что было со мной, когда я увидел, что она ушла. Три дня! Я думал, что у меня разорвется сердце. Я не мог подняться с постели. Я не поменял попугаю воду, мы потом нашли его, он сдох без причины, но что та смерть по сравнению с людьми, стремящимися в никуда, как безмозглые мухи?
Но вы счастливчик, топ ami, она вернулась, — воскликнул я.
Счастлив! Это слово слишком затерлось в слащавом шансоне, по вонючим тотализаторам, по родильным приютам для бедноты, чтобы описать глубину чувства, охватившего меня.
Вы удивительный человек, — сказал я незнакомцу, а он продолжал куда-то ехать.
Она вспомнила свою семью, навестила их, рассказала им, что случилось после побега, когда прорвали линию Мажино, сказала обо мне, своем спасителе, так она меня называла. Спаситель.
Как я вам завидую, — вскричал я, а глаза мои были полны слез.
Вы бы только видели ее, с волосами, собранными в хвост, с распущенными волосами, с широко расставленными глазами, которые на вас смотрят, как на Бога, с зубами, в которых она носила бы вас, нежно, как волчица…
Да, да, я ее вижу, — кричал я хрипло и влюбленно, словно видел ее.
Вы бы видели ее грудь, на которой можете уснуть, как в снегу, и умереть прекрасной смертью, ее пупок, что сулит вам сладость безграничную…
Я замер, воодушевленный, пьяно моргая, но таксист, не оглядываясь, катил дальше.
Вы бы видели ее на коленях, как она все понимает, какая она податливая, как мшистая тень, от которой кружится голова!
Я действительно вам завидую, — пробормотал я серьезно, наполовину протрезвев, — действительно.
Не стоит завидовать, добрый человек, зависть неуместна. Вы можете ее иметь прямо сейчас. Я надиктовал вам сладчайшую мечту, daragoj moj. У Дядюшки Гайто есть всё. Сладость, опиум, любовь… За минимальное денежное вознаграждение, разумеется. Если вы сейчас утомлены, то приходите завтра, в Латинский квартал. Просто спросите Дядюшку Гайто, русского, Спасителя. Вам все улыбнутся.
И? — приставала к нему Мария, нетерпеливо понукая, тянула его за рукав, когда, пересказывая, он умолкал.
Коста, по правде говоря, довольно часто отставал: он был похож на идиотика, когда сидел вот так, раскрыв пересохший рот, перед листом бумаги, где одна написанная фраза (тянувшаяся вбок, как винтовка) была резко оборвана, вынырнула только где-то у самых ног. Коста был тем, кто посмотрел бы вглубь синтаксической пропасти, но не смел взглянуть.
Кончик шариковой ручки без колпачка совсем высох, и если бы Косте пришло в голову пройтись по воздуху, как в рисованном мультфильме, то надо было его видеть, как он возбужденно и нервно встряхивает стило, черкает на полях, чтобы ручка, наконец, начала писать, а он от усердия высунул язык в чернильных точках.