Выбрать главу

Как я мог быть таким мягким, будь я проклят, — терзается солдат, меня кто-нибудь мог увидеть и донести на меня, egye meg a fene,[42] а они же просто смутьяны и коммуняки, и чужаки на прекрасной земле нашей Бачкой. Ничего другого они не заслуживают…

И вот он уже на Дунайской улице, оттуда дует ледяной ветер, он проходит мимо пятиэтажных домов, мимо тополей, яблонь, чего-то еще. Здесь все чисто, — говорит его напарник, спускаясь по ступеням, с сигаретой, висящей на губах обледеневшим слюнявым столбом.

Подождите, — зовет какая-то старуха из окна, — наверху есть еще.

Брось, я все проверил, — говорит ему тот, с сигаретой, Антал из Байи.

Нет, нет, — кричит солдат, взбегает по лестнице вверх, вытаскивает Шупутов из квартиры, Богдана, тетку, Эвицу, — я только возьму пальто, говорит Богдан, но гонвед толкает его вниз по ступенькам, не понимает его, а если бы понимал, то, наверное, посмеялся бы, скоро всем им будет жарко, в аду, в раю, кому как, на дне, на дне.

De Profundis

Тела убитых надолго останутся в ледяном саркофаге, до весны.

Девочка годами будет видеть один и тот же сон, как она сторожит виноградник, разговаривает сама с собой, видит себя, как переходит железную дорогу, доходит до Дуная, и в камышах находит тело, которое до Карловцев донесло течением реки, ее Богдана, с выводком водяных крыс в волосах, с глазами, в которых плавают рыбы. Она думает, что поцелует его.

И ее всегда будит свист: приближающегося поезда или ее сиплых легких курильщицы?

Черепа

Да, то, что ты видишь, это царапины, — кричит Коста Крстич на пьяных людей, и сам в порыве безумия. — Ты это видел и в Карловцах, но ты молчал, только теперь тебе алкоголь развязал язык. Я тебя спрашивал про кладбище, как будто сам не мог найти в пшенице труп. Не понимаете, господа? Ну, вы так и выглядите. Оскорбляю? А вы еще и злитесь! Почему, спасители? Но что будет с объектами вашего спасения, когда вы, наконец, отберете у старухи имение? И откуда у вас право сочувствовать? Посмотрите на себя. А они куда, когда вы устроите ваш дом творчества на мусорной свалке? Они будут сторожить ядовитые виноградники, станут вашими личными мусорщиками, или бесплатными натурщиками для художников?..

По пустынному рыбному рынку разносилось эхо его голоса. Собеседники Косты, отупевшие и в большей степени заторможенные, чем напуганные его громогласной речью, больше молчали, раскрывали рты без воли к сопротивлению. Но странная проповедь Косты собрала нескольких проснувшихся крестьян, которые ночью стерегли товар, дожидались оптовика или бездельника, и молодой человек вдруг понял, что его история растет, выбивается из рамок, несет его. И чтобы преодолеть внезапное сердцебиение, он еще больше повышает голос.

Но как он мог помочь и той горстке любопытствующих, если рыбные лавки были заперты, а аквариумы — пустые и сухие? Как любой его жест превращался в собственную пародию? Как он мог подумать, что спасет отца и мальчика от унижения, что возьмет возмездие в свои руки, выслеживая бесстыжего семинариста по рыночным кабакам («Ковиль», «Синий Ядран»), как он мог надеяться, что это закончится, если он подкараулит разбойника? Вот он выходит на неверных ногах и бредет к Дунаю, по дороге из желтого кирпича, мимо валютчиков и носильщиков с трехколесными тележками, подождет, пока тот не войдет в грязный скверик между городской тюрьмой и музеем революции, и, раскоряченный, не начнет мочиться на гусеницы старого танка, по которому днем лазают дети (ожидая, что он вздрогнет и вырвется из ржавчины), мочиться под лунным светом, с поднятой головой, оскалившись, и тут Коста увидит, как четко вырисовывается на шее толстая артерия, которую спасителю надо как-то перекусить, как бесконечную фразу сумасшедшего, а потом убежать по Дунайской улице, рядом с тополиной аллеей, к реке, и там отмыть пальцы от крови и краски? Но как он может сделать хоть что-нибудь: стартовым пистолетом, пальцем, упертым в ребра, разозлить его еще больше и из его руки слизнуть свою собственную пыльную тень? Но как ему перейти дорогу, если страх его парализует, когда и ему самому нужна твердая рука, которая за уши вытащит его из черного цилиндра, из кипящего котла, из замочной скважины? Но как, если он сам натерпелся в автобусе от женской руки (на ней часы, которые можно легко унести в смерть), а страницы трагедии Яйчинаца рассыпаются по полу, летят, как бумажные самолетики, словно в пустом водевиле? Но разве возможно, чтобы из непристойного графита, из похабного клейма, выросла фреска?

вернуться

42

Это же сущий ад (венг.).