Попивая ароматный кофе, Альфред смотрит на дождь за окном, на желтые отблески автомобильных фар, точно сабельные удары бьющие наотмашь по столбикам междугородной автомагистрали. Незадолго до сумерек Антония растапливает камин и только тогда нарушает тишину:
— Расскажи что-нибудь, Альфред.
Теперь уже все — и живые, и мертвые, населяющие дом, — знают, что сегодня среда, идет дождь, и в их часовом поясе пробило семь.
— Ведь там не бывает дождя, откуда же такие ассоциации?
Антония наклоняется вперед, в ее широко распахнутых глазах отражаются отблески пламени, она распускает волосы и говорит:
— Просто взбрело в голову. Ты ведь ничего не рассказываешь о том, что было там.
„Знаю, знаю, Альфред, трудно звездному волку сидеть у камина или бродить по парку с садовыми ножницами в руках, но ты сделал свое дело, ты немало дал „Спейс рисерч“ и теперь он воздает тебе должное“, — сказал тогда Фанг Чжао, и глаза его сузились до щелочек.
— Ты же знаешь, Антония, что я плохой рассказчик. Вот был среди нас один Рене, штурман, отличный парень, стихи писал… Так вот он мог…
„Ладно, проваливай! — крикнул тогда Фанг Чжао. — И скажи спасибо, что все списали на несчастный случай, иначе получил бы ты фигу! Мы не обязаны содержать чокнутых, ясно?“
— Этот Рене еще летает?
— Да, недавно мне попалось его имя в газете.
Потом разверзнется небо, расколется от молний, словно исполин лупит изо всей силы по черной туго натянутой коже барабана. Если выйти наружу, от ударов капель по голове можно потерять сознание, вода поглотит тебя, как когда-то Джека: нос, испуганные глаза, кончики ушей — и конец. Ветер нахально рвется во все дыры, гудит и свистит, будто исполин надувает дом, как мех. И как только эта Розалина с ее желтой букашкой ухитряется приносить с собой столько воды, ветра, да еще и исполина, надувающего дом, как мех. И зачем? Вообще-то она добрая, черт бы ее побрал, и жизнерадостная, и ноги у нее легкие и быстрые, как у кузнечика, и улыбка, как небосвод, будто все мужчины на свете любят ее и шепчут ей на ушко ласковые слова. Сначала она тайно целовалась с Альфредом, сама этого хотела, манила его из-за кустов, расстегивала свою курточку, чтобы чувствовать его и его руки, и целовалась, будто в последний раз — откровенно, безрассудно, даже нарочно ложилась в траву, пока однажды их не увидела Антония и в истерическом припадке не наговорила кучу неразумных вещей. Но это старая история, к чему вспоминать. Теперь он лишь махнет ей рукой издалека, и она махнет тоже, они обменяются ничего не значащим „Чао, до следующей среды в это же время!“ — без всяких тайных кодов, а просто в знак того, что они живы и живы их желания. Но в среду, ровно в полдень Антония стоит начеку у большого окна гостиной, за занавеской. Она не любит распущенности, сама она — олицетворение строгости. „Чао, Альфред, до следующей среды в это же время!“ и жизнь, легкая, как кузнечик, уходит туда, где ее любят все мужчины на свете и нашептывают ей ласковые слова.
Господин Секретарь!
Возможно, Вам покажется, что я сгущаю краски, особенно если Вы заглянете в мой послужной список и личное дело. Там написано, будто я болен, неизлечимо болен, что у меня „глубокая регрессия мозга“. Но я болен не более чем Вы и все прочие частички ожиревшей человеческой массы. Наша болезнь называется самодовольством и пресыщенностью.
Что такое нынешнее человечество, господин Секретарь? Огромная колония супербактерий, выполняющая одну-единственную функцию — обмен веществ. Она потребляет, перерабатывает и выбрасывает. Она ест, переваривает и выделяет. Она включена в круговорот биомассы как перерабатывающая машина с низким коэффициентом полезного действия, получающая себе в награду подкожные жировые отложения.
Другая функция этой массы — размножаться, создавая себе подобных.
Вы, вероятно, знаете закон биологического насыщения: как только в некой экологической нише наступает перенаселение, индивиды в ней уже не могут свободно развиваться. И тогда наступает неизбежное. Оно наступило, господин Секретарь!