Джордан элегантным жестом, с полным пониманием дела метнул очередную шляпу в отвор дверцы. Возвращаешь шляпу — получаешь новую. Так и должно быть: верни ложку или, скажем, сад, чтобы получить новый, совершенно свежий, еще более нужный товар. „Жюль сам виноват. Пусть довольствуется теперь своей черешней со всеми ее цветочками, птичками и прочими атрибутами!“ — махнул рукой отец провинившегося. Жюль опростоволосился, что и говорить, теперь бы только Хорхе и Пентелея не подвели.
Ночь уже объяла планету, когда наш доктор от литературы кое-как оделся. Ровно четырнадцать часов кряду он провел на ногах, бодрый, вдохновенно импровизирующий. За такое короткое время он успел умыться, позавтракать, одеться, порассуждать на различные темы — разве этого мало в эпоху УНИМО?
Взгляд Хенека упал на книжные полки, уставленные томами классиков XIX и XX веков. „Всю жизнь копался в книгах, — горько усмехнулся Джордан Хенек, — а чего добился? Да если б я тысячу лет материализовывал свои мысли, и тогда вряд ли придумал бы что-либо, подобное УНИМО. А впрочем, как знать! Ничего, что теперь все проблемы решаются самым великолепным образом. Моя работа теряет всякий смысл. Теперь я могу сидеть перед этими двумя дверцами и жить себе припеваючи. Выходит, все годы общения с отшумевшими веками прошли впустую?“
И Джордан принялся опустошать полки. Клейст, Чапек, Ибсен, Верн, Толстой, Павезе, Станев, Диккенс, Лорка, Ивашкевич исчезали, превращались в сырье для новых товаров.
В руках зашелестели пыльные тома Флобера. „Вот и его, — чихнул литератор — я, наверное, не смог понять до конца. Не разобрался, почему так бывает: тебя нет, а ты направляешь ход вещей“.
Внезапно его обуяла новая волна пароксизма:
— Хочу стать Гюставом Флобером!
— Спустя плюс минус семь часов УНИМО сможет исполнить это ваше желание, — пообещала установка.
Джордан почувствовал усталость. Сначала надо поспать, а уж потом превращаться в руанского отшельника. Уже не было настроения выдумывать пижамы, он кое-как перекусил и заказал:
— Когда будешь готов преобразить меня во Флобера, разбуди!
И приснился ему просторный кабинет мастера. Окна смотрели на Сену; единственным украшением служили книги да дюжина предметов, напоминающих о путешествиях: янтарные безделушки, нога мумии (простодушная служанка надраила ее ваксой, как сапог); позолоченный Будда наблюдал за Хенеком-Флобером, склонившимся над грудой рукописей. Во сне Хенек улыбнулся мягкой, всепрощающей улыбкой.
Наутро раздался голос:
— Джордан Хенек, проснись! — и снова и снова: — Джордан Хенек, проснись! Гюстав Флобер, проснись!
Наш литератор потянулся, смачно зевнул, натянул на себя одежду девятнадцатого века, выпил бокал сидра. Его распирало чувство торжества. Шутка ли сказать, он воплотился в самого Гюстава Флобера! Ему не терпелось выйти на люди, показаться им, поболтать. На лице у него сияли глубокие синие глаза, под носом красовались седые усы, как у викинга, в походке чувствовалась солидность классика.
Лифт спустил его на первый этаж жилой башни, в асфальтированном парке перед которой стояли скамейки, автоматы для соков и разной галантереи. Здесь собирались когда-то в страстном ожидании эпохи УНИМО жрецы искусства из башни номер 15225, делились проектами. Хенек пренебрежительно относился к такому времяпрепровождению, считая его совершенно бесполезным; сегодня же, однако, его потянуло в скверик, так как он был убежден, что встретит там подобных себе.
Пока лифт опускался, со всех сторон в башне раздавался металлический голос УНИМО:
— Йозеф Паличка, проснись! Оноре де Бальзак, проснись!
— Иван Бунин, проснись! Чарльз Спенсер Чаплин, проснись! Петр Милков, проснись! Маэстро Паганини, разбуди Марию! Просыпайся Джонни Смит! Эсмеральда, проснись! Братья Гонкур, проснитесь! Ефремов, проснись!
Имена благостно струились, взрывались, низвергались, звенели капелью, пускали пузыри, благоухали хлебом, морем, мокрыми парусами, смазкой космических кораблей. На разные голоса УНИМО демонстрировал безупречную дикцию.
На девяносто шестом этаже лифт остановился, вошел Бернард Шоу, на семьдесят втором к ним присоединился Акутагава с дымящей сигаретой, на сорок седьмом — Торвальдсен, на тридцать третьем — Рильке, на двадцать восьмом — Гершвин. Тщедушный Рильке гордо изнемогал под тяжестью аккуратных томиков своих стихов в переводе на разные экзотические языки.