Кто-то из собеседников. У него есть автопортреты, написанные в сумасшедшем доме.
Борген. В сумасшедшем доме он скрывался от сумасшествия так называемого нормального мира. Отдыхал среди корректных профессионалов от раздерганных дилетантов безумия.
…Чувствовалось, что Боргену все труднее становится поддерживать беседу. Короткий завод кончился. Он что-то клевал, как птица, с тарелки, подносил бокальчик к губам, но куда чаще тянулся левой рукой к сердцу.
И, ловя последние мгновения, я спросил:
— Что вы сейчас пишете?
— Ничего. Если не считать коротких рецензий для газеты.
— Но почему?
— Устал… Болен. Да и кому это надо? — Он улыбнулся, затем спросил: — Как вы относитесь к радиотеатру?
Я пожал плечами:
— Сам не знаю… Хорошо, наверное.
— Стоит писать радиопьесы. Их слушают в деревне. Телевидение не совсем еще подавило радио. Его слушают в сельских местностях, особенно на севере, в рыбацких поселках.
Приверженность Боргена к радио я понял, когда, встав из-за стола, мы обменялись книгами. Его последний сборник, который он мне подарил, включает наряду с рассказами радиопьесу. Он сетовал — если только это слово подходит к покорно-иронической печали, звучавшей в его словах, — на охлаждение к нему современного читателя, радио дало ему новую связь с простыми людьми Норвегии, которые не покупают книг, но в своей глуши жадно ловят радиопередачи.
— Юхану надо немного полежать, — сказала Аннемарта. — И он снова выйдет. А мы пока попьем вино во дворе.
И, подавая пример, с полным бокалом направилась к дверям. Борген улыбался, румянец сплел паутинку на бледных щеках, он как бы просил извинения за свою слабость. Потом повернулся и, прижимая к впалому животу мою пестро одетую норвежскую книгу, зашаркал в глубь дома.
Провожая Боргена взглядом, я чуть задержался, и, когда вышел, во дворе уже составились прочные группы: переводчик чокался с Аннемартой, его сын разговаривал с мастерившим что-то у сараюшки Боргеном-младшим, мой друг дразнил Шальму, Куре и Вире, вновь загнанных в свое проволочное псовище. Я выбрал пару: фру Борген — переводчик и присоединился к ним.
— …да, на мотоцикле, — говорила Аннемарта, прихлебывая вино. — Его склеили буквально из кусков. Но то рука, то голова… Десятки операций, даже в Англию возили, ничего не помогало. С учебой, конечно, было покончено. Это длилось годы. А потом как-то выправился, только стал очень добрым, слишком добрым, невозможно добрым, как Христос. Готов все с себя отдать. Он не может владеть тем, чего нет у другого. Вот и живет при нас.
Она говорила о сыне. В своей драненькой тужурке, заношенных брюках и насунутой на нос кепчонке он усиливался против какой-то хозяйственной железяки, которую требовалось согнуть, в тени наклонившегося над ним рослого, красивого сына переводчика. Улыбка безмерной, безысходной доброты искажала его черты почти что гримасой страдания — ему нечего было отдать собеседнику. Хорошо же устроен мир, если человека, единственный изъян которого — доброта, нельзя отпускать с отчего порога. Но ведь так было всегда. Боргены сделали правильный вывод из скорбного примера плотника Иосифа и жены его Марии, не удержавших сына возле пахучих стружек и теплого хлева.
Внезапно появился Борген с моей книгой в руке.
— Ты уже встал? — удивилась жена.
— Нет, еще не ложился… Я прочел предисловие. — Он многозначительно посмотрел на меня, покивал головой, улыбнулся — у сына была отцовская улыбка, только доведенная до критической черты, — повернулся и побрел прочь.
Утих даже тот слабый ветерок, который мышью шуршал в кустах, траве, каменистой пыли. Совершенная, хрустальная тишина повисла над всем оглядьем: водой, скалами, грядой островов. Бесшумно налетели чайки, покружились над домом и сгинули, как растворились в пустом воздухе. Потом в бесконечной выси два коршуна стали низать олимпийские кольца, и вдруг один из них, что-то высмотрев, косо, через крыло заскользил вниз.
И заскользили мои мысли вкось всего, что уже думалось и соображалось в последние дни. Борген мало сказал о своем романе и почти ничего о своей стране. Но неужели я всерьез рассчитывал постичь в коротком разговоре чужую древнюю страну? Да знаю ли я свою собственную страну, с которой мучаюсь общей мукой вот уже скоро шесть десятков лет? Ну а узнал ли я что-нибудь о самом Боргене? Может быть, что-то и узнал, сразу не понять. Да и надо ли понимать? Разве очарование человека не важнее всех головных построений?..
Так утешал я себя, предчувствуя то горькое ощущение упущенных возможностей, какое наверняка заточит мне душу, как только мы расстанемся с Боргеном.
А он опять появился, цепляя землю ногами. Усталость высосала лицо. Наш приезд выбил его из привычного режима, разволновал, лишил необходимого отдыха.
— Я прочел первый рассказ, — сказал он мне приглушенно-значительным тоном заговорщика.
Но нам не удалось развить наш маленький заговор против тех, кто не пишет рассказов и не читает их так. В голосе фру Борген пророкотала надвигающаяся гроза.
— Иди отдыхать, Юхан!
— А вы не уедете? — спросил он жалобно.
Но теперь мы поняли, что должны уехать сразу, иначе он не угомонится.
— Нам пора. Спасибо за встречу.
— Это я должен вас благодарить.
Его легкие руки в моих руках. В Норвегии не целуются с посторонними, не знаю, целуются ли с близкими. Я просто держу в своих ладонях эти невесомые, худые, милые руки, просвечивающие розовым, как фарфор, меж тонких пальцев. Его рот слегка шевелится, будто разминает какие-то слова, которые все равно не будут произнесены вслух: ведь маленького Юхана, как и всякого норвежского ребенка, научили не выдавать своих чувств. Мне было грустно, разве мог я предполагать, что в недалеком будущем узнаю, о чем молчал тогда Юхан Борген.
И он уходит. И вот уже скрылся в доме. И какая настала тишина!..
Никому из нас не выпало вульгарной участи первому нарушить эту великую тишину. Пронзительный свист рассек мироздание, вслед за тем низвергнулся чудовищный, сминающий душу грохот, и все вокруг, и мы сами превратились в безобразный, отвратительный грохот, несовместимый с достоинством места: тихими водами и немым камнем. Три сверхзвуковых истребителя с расположенного поблизости натовского аэродрома стали выписывать тренировочные круги, нагоняя собственный, сильно отстающий грохот. Не было тишины и у этого затерянного уголка земли, не было тишины у Боргена.
И прощались мы с Аннемартой под ломивший уши, высасывающий сердце и обеззвучивающий речь, с ума сводящий шум. Борген-младший звал нас улыбкой в путь. Аннемарта величаво опустилась на пригретый солнцем камень с налитой всклень рюмкой в руке, и не успели мы достичь причала, как вновь обернулась черной, смуглой, недвижной, будто изваяние, индианкой, колдуньей — хранительницей малого, истребленного племени, противопоставив грозному шуму тишину каменной недвижности и порядка в себе самой. Мы махали ей, но разве отзовется изваяние?
При расставании на том берегу молодой Борген мучился, чем бы нас одарить. Но ничего не было, и он сказал проникновенно:
— Приезжайте на будущий год, уже отменят мостовую пошлину.
Все-таки он исхитрился подарить нам сорок пять крон…
Я еще оставался в Осло, когда пришло письмо от Боргена на имя переводчика, но адресованное всем нам. Письмо удивительно трогательное и грустное. Я все-таки не понимал до конца, как искренен Юхан в каждом слове и как он одинок. «Я испытываю странное чувство, когда находятся люди, рассматривающие меня как лицо, имеющее какое-то значение, — признается всемирно известный писатель. — Поэтому мои ответы на задаваемые вопросы бывают так бессодержательны» И он корит себя за «неуклюжесть и недостаток умственной гибкости» — это Борген-то, один из умнейших и образованнейших прозаиков века! Если б за этим была лишь преувеличенная скромность деликатной и стыдливой души! Но все куда печальней. Ледяной ветер одиночества… Нет среды, нет единомышленников, нет веры, что твое дело кому-то еще нужно. И прошлое, которое было таким наполненным, живым, гулким, представляется сном. «Я объездил много стран, выступал с чтением своих рассказов, играл на сцене и даже читал лекции, сейчас все это кажется не бывшим или принадлежащим совсем другому человеку».
Почему современники так неблагодарны, так жестоки к своим певцам? Почему торопятся воздать холодом, равнодушием или подчеркнутым пренебрежением за былое поклонение, славословия, упоенность? Не спешите, старые песни нередко оживают и опять ширят душу и ведут в бой, в то время как новые, что пьянят сейчас, оборачиваются немотой. Будьте же, люди, добрее и терпеливей к тем, чьими сердцами вымощены дороги веков.