«Наверное, потому, что он не был как все». Неожиданностей можно было ждать только от него. Лассила ненавидели и боялись… Боялись, что он воскреснет из мертвых, как его герой Лумпури. Карателям хотелось быть до конца уверенными в его смерти. Его расстреляли трижды: на борту, в воде и на берегу — давно мертвого, для верности. Мокрый, холодный, начиненный свинцом труп, бросили в общую могилу возле водокачки, насыпали высокий холм. Звучит мелодраматично? Но что вы скажете о следующем? Сенатора сопровождали Эйно Райло — издатель Лассила и писатель Кюёсти Вилкуна — его бывший друг. По окончании экзекуции они пошли в близлежащий рыбный ресторан, он и сейчас сохранился, чтобы изысканным обедом отметить конец «красного агитатора», как они называли Лассила. Его пребывание в мире причиняло им много беспокойства, даже Эйно Райло, хотя его издательство «Киря» наживалось на Лассила, а ему платило гроши. Они пили холодную «аква-виту», заедая бледно-розовой лососиной, потом разделались с блюдом жареной форели, — в городе голодали, но в дорогом ресторане было все, что угодно ненасытному чреву. И тут они не скупились: издатель, сделавший на Лассила хорошие деньги, и писатель, мечтавший о той премии, от которой брезгливо отказался автор «За спичками». Представляете себе, как ненавидели его реакционеры, если так разнуздались перед вечностью. Впрочем, они твердо верили, что с демократией покончено раз и навсегда. А все-таки случилось то самое, чего опасались палачи, когда тело Лассила прошивали пулями, топили и забрасывали землей, — он воскрес и предъявил им счет. И два негодяя, обмывших в ресторане его гибель, стали навек презренны в своем народе. Финны не любят громких слов, но презирать умеют и молча…
Мы оставляем Свеаборг, ныне Суоменлинну, с укреплениями Кустамиека и Королевскими воротами, комендатурой и старыми пушками, с могилой Августина Эренсверда, увенчанной гигантским шлемом, с высокопоставленными и рядовыми арестантами, с патриотами и обывателями, художниками, литераторами, архитекторами, строителями и пускаемся в дальнейший путь за маленьким загадочным человеком, о котором, похоже, никак не сговорятся и насельники сегодняшнего мира. Слишком много назагадал он загадок…
5Я хотел съездить на ту печальную землю, где закопали окоченелое, изрешеченное пулями тело, но мне сказали, что Лассила перехоронили на главное городское кладбище. «Перехоронили» в данном случае понятие условное. Просто изъяли из общей смертной ямы чьи-то кости и назвали их останками Лассила. Тут нет кощунства — жертвы палачей финской революции были спаяны величайшим родством идей, мужества и трагического конца. И я отправился на городское кладбище.
Оно удивило меня обилием распространенных шведских фамилий; впечатление такое, что здесь похоронена «Тре крунур» последних лет. Нарядные могилы, отделанные дерном, украшены гранитными памятниками, и всюду — свежие цветы, наверное, от болельщиков. До того как Финляндия стала провинцией царской России, она столетиями принадлежала Швеции (Октябрьская революция вернула финскому народу самостоятельность, изведанную им лишь в легендарные времена Калевалы), а шведские хоккеисты носят распространенные у них на родине фамилии. Не исключено, что тут действительно можно отыскать предков тех, кто ныне сражается на горячем льду зимних стадионов. Но мне упорно ломился в сознание гибнущий самолет, набитый парнями с клюшками, доверчиво летящими за своим обычным третьим местом. Все чаще уходят спортсмены целыми командами на крыльях среброблещущих лайнеров туда, где нет ни побед, ни поражений, штрафных минут и штрафных очков, буллитов и пенальти, нокаутов и дисквалификации. Есть сведения, что Вседержитель серьезно подумывает об учреждении небесной Олимпиады. Но нет, спорт — дело земное, да будет судьба милостива к «Тре крунур», ко всем сборным мира и клубным командам, ко всем землянам, доверяющим свою хрупкую жизнь ненадежной воздушной стихии. От грустных мыслей меня отвлекли мраморные и бронзовые обнаженные женские фигуры прекрасных форм, белеющие или золотящиеся в волглом весеннем воздухе, застывшем над тихим кладбищем. Эти вроде бы неуместные в близости небытия изваяния, свидетельствуя о вкусах и пристрастиях ушедших, как бы напоминают живым: торопитесь пить земную радость, продлевайте свое короткое существование милостью прекрасных, добрых, ждущих вас женщин — мир должен быть населен!
Над могилой Лассила не высилась обнаженная красавица, была лишь небольшая гранитная плита с его профилем, облиственной веткой и перечнем фамилий покойного. Можно было подумать, что это братская могила целой команды, но уже финской.
Лассила обмолвился некогда странной, загадочной фразой: невозможно прожить жизнь в одном образе, под одним именем.
С кладбища, мимо мемориала Сибелиуса в виде органных труб, будто повисших в воздухе меж ветвями клена и бурым каменистым громоздом, мы поехали в другой конец города, чтобы взглянуть на земное жилище Майю Лассила, то последнее жилище, откуда он вышел на свою роковую прогулку.
Он жил на улице Руннеберга. В большом многоквартирном доме занимал крошечную комнатенку на первом этаже с окошком, выходившим в каменный колодец двора. Привратница, чей пост находился в соседнем подъезде, отнеслась с должным пониманием к нашему появлению и сама предложила впустить нас в бывшее жилье писателя.
— Там молодая пара живет, они сейчас на работе. Ничего с ними не сделается, если вы заглянете на минутку.
На опухших, больных ногах она враскачку двинулась через двор.
— Я помню господина Лассила, — говорила она. — Он был такой тихий. И ужасно бедный. Он обрабатывал картофельную делянку тут неподалеку. Только картофелем и питался. Но всегда держал в запасе несколько карамелек для дворовых ребят. Он очень любил детей, а своих почему-то не имел, хотя, я слышала, он был женат, и даже не один раз. Кажется, его ребенок умер. Он был беден, как церковная мышь, но всегда чисто и даже модно одет. Следил за своим платьем, по утрам чистил щеткой, а брюки клал на ночь под матрац. — Она тяжело дышала, каждый шаг давался с трудом ее больным ногам. Но лицо у нее — сильное и красивое, несмотря на глубокую старость: смуглое, кареглазое, черты не расплылись, а ей за восемьдесят.
— Вам надо зайти к ответственной съемщице. Она из того же подъезда, что и господин Лассила. Может быть, что-нибудь расскажет. Она старше меня, но лучше сохранилась, я из простых, а она богатая дама, очень образованная и начитанная.
Ключ тяжело повернулся в замке, дверь сама отлетела внутрь. Перед нами открылся шести-восьмиметровый интерьер эпохи расцвета итальянского неореализма. Две неубранные постели, одна на козлах, другая прямо на полу, что-то вроде туалетного столика, заваленного косметикой и бритвенными принадлежностями; еще были два стула, столик на одной ноге, допотопный проигрыватель, несколько литографий на стенах, какая-то одежда на гвоздях, засохшие цветы в стеклянной вазочке без воды на подоконнике и рукомойник, вроде наших деревенских, с медным носиком.
— Уборной, как видите, нет, — сказала привратница. — И при господине Лассила не было, он бегал в соседний подъезд, в прачечную. Куда бегают теперешние жильцы, не знаю, прачечную давно закрыли. Уберите отсюда все, кроме лежака, стула, тумбочки и лампы, и вы поймете, как жил господин Лассила. Правда, у него еще были книги и всюду набросаны газеты… Эта пара только начинает жить, у них еще есть надежды, — добавила она задумчиво. — А господин Лассила так ее кончал. Вы видели на доме доску: «Здесь жил Майю Лассила» — разве это можно назвать жизнью?