Выбрать главу

— Любите вы его? — спросил я библиотекарш.

Их было две: одна пожилая, но очень моложавая, розовая, бодрая, другая молодая, но старообразная, бледная и пониклая, как без времени увядшая лилия.

— Он — наш! — ответили в голос, но первая вскинула голову и засияла глазами, а вторая потупилась.

«Наш»… Хорошо это прозвучало. Вот здесь, в этой непривилегированной, общедоступной народной библиотеке, где не только берут книги для чтения, но сходятся люди, любящие литературу: и работающие профессионально, и лишь пробующие свои силы в низании слов, а также группирующиеся вокруг рабочего журнала «Вак», здесь Боба любят и считают своим.

— А что это за книга? — на обороте супера Боб в рубашке и белых брюках, очки на носу, играл в какие-то супершахматы на гигантской доске, уложенной посреди лесной поляны.

Первая (радостно). Это новая книга Боба!

Вторая (жалобно). Это совсем новый Боб.

Я (нахально). Подарите мне эту книгу. Я собираюсь писать о нем.

Первая (доверчиво). А вы его любите?

Вторая (умоляюще). Вы хорошо о нем напишете?

Я (безответственно). Еще бы!

Друзья-стажеры перевели мне рассказы, вернее сказать, те почти стенографически записанные подлинные жизненные истории, которые составили эту книгу. До того бесхитростны по исполнению эти истории, до того свободны от вмешательства авторской фантазии, направляющей воли, вообще от всякого творчества, что иные превосходят в своем невероятном простодушии самый беззастенчивый абсурд. Мне даже подумалось поначалу, что такова внутренняя установка Боба: дать окружающей его действительности самой доказать свою абсурдность. Мельтешня, жалкие потуги разных малопримечательных, случайных людишек, выхваченных Бобом наугад из мировой суеты, растворяются без следа в океане бесцельности, в котором они барахтаются от рождения.

Но когда знакомишься со всей книжкой, то обнаруживается, что дискредитация бытия вовсе не входила в намерения Боба ден Ойла. В его книге встречаются люди, которые находят свое место в жизни, обретают веру в себя, хотя бредут почти вслепую, спотыкаясь, падая, набивая шишки, но это к делу не относится. Смысл непохожей на все написанное Бобом прежде книжки в освоении новой манеры. Он начисто отказывается от условности, от всех привычных приемов, которыми владеет мастерски, стремится к предельной простоте, краткости, доходчивости и чтоб ничто не стояло между ним и действительностью. Это какой-то аскетический реализм.

И хотя победы он тут — увы! — не одерживает, сама попытка его заслуживает внимания и уважения.

Почти каждого, даже самого сложного писателя с возрастом, если постарению сопутствует не угасание творческих сил, а накопление души и разума, заворачивает к простоте. Ему хочется быть понятым, хочется все свое, узнанное, выношенное, выболенное, излить в других, в мир, который переживет его. Это и есть бессмертие, а не памятники и мемориальные доски. Надменной и упоенной юности во власти вдохновенного и темного бормота наплевать на доходчивость, на отзвук в чужом сердце, она слышит лишь собственное переполненное, сильно и гулко бьющееся сердце. Как непрогляден был ранний Пастернак и как прозрачен, родниково прозрачен стал он в последних песнях.

Но вообще-то разговор о простоте в искусстве совсем не так прост. Поздние стихи Мандельштама куда труднее для восприятия, нежели эллинский ясный «Камень» его начала. Но сам Мандельштам, без сомнения, воспринимал их иначе: как предельное сближение своей сути с сутью мироздания, как высшую, бесхитростную простоту, свободную от котурнов, от книжных, исторических и мифологических связей. Но не будем углубляться в дебри, ибо в нашем случае мы имеем дело с прямым и четким движением писателя к простоте.

К сожалению, Боб ден Ойл слишком заторопился в простоту, в обыденность, запрыгал длинными ногами даже не через две-три ступеньки, а через целые лестничные пролеты, но в этом нет большой беды, если иметь в виду судьбу писателя, а не мелочь частной неудачи.

Лев Толстой говорил когда-то о популярнейшем в ту пору И. Дружинине, авторе модного романа «Полинька Сакс», что не верит в него, поскольку Дружинин не способен отказаться от всего ранее написанного и начать сначала. Уж он-то, Толстой, знал о себе, что способен на это, хотя за плечами у него было нечто посерьезней «Полиньки Сакс». Вот эта столь ценимая Толстым способность писателя к обновлению присуща Бобу ден Ойлу. За маленькой книжечкой «Портреты» — смелый, широкий духовный жест. Трудно сказать, по какому пути пойдет Боб ден Ойл, но он идет, а не стоит на месте — вот что важно.

Я пишу это и вспоминаю идущего Боба, идущего в прямом, физическом смысле, по темной, секомой мелким, но напористым дождиком улице, сперва вровень, потом следом за машиной, увозящей меня с того роттердамского вечера. Машина то и дело притормаживает, лавируя среди людей, дружно окуполившихся черными глянцевыми зонтиками. У Боба нет зонтика, голова непокрыта, но он не обращает на это внимания. Он держит глазами машину, улыбается и слабо машет рукой. И я, опустив стекло, машу ему и улыбаюсь, но мне грустно. Грустно, что он сейчас станет воспоминанием, этот чистый, бескорыстный человек, ничего не выгадывающий у жизни, кроме литературы, кроме права теплить свою свечку, отдавать, ничего не ожидая взамен: ни денег, ни почестей, ни власти, ни славы. И я вспоминаю, что апостолы тоже не были ни гениями, ни тайными советниками, ни правителями, ни кавалерами орденов, а простыми людьми, рыбаками, и нравственная сила их — от бога.

Мы уже далеко, но долгая тень Боба, раскатанная по влажной мостовой фонарем, бежит за нами, бесконечно удлиняясь, слабея, редея, но не угасая совсем; пренебрегая углами и поворотами, она простирается за улицу, за Роттердам и, прозрачная, еле угадываемая, втягивается в мой сегодняшний день.

Счастливчик Хейли

Литературный портрет

Писатели по-разному входят в жизнь людей своего поколения (я говорю о тех, кто действительно входит и становится частью этой жизни, а не о тех, кто остается обочь дороги); иные как-то медленно всачиваются от книги к книге, и читатели сами не знают порой, когда и как данный автор стал им необходим; в иных современники довольно быстро распознают наинужнейшего спутника: мы еще мало знакомы, но ты наш, из нашего времени, нашей боли, надежд, борьбы, сомнений, упований, мы верим тебе и готовы следовать за тобой на всех твоих путях (это очень счастливые писатели!); а бывает, что новый автор не входит даже, а врывается в тишину бытия, опережаемый легендой, в грохоте и сверкании ошеломляющего успеха. Так явился советским читателям Артур Хейли. Подчеркиваю «советским», ибо его путь к западному читателю, о чем мы узнали много позже, был сложнее, извилистей, хотя и там дело решилось в один счастливый момент, но об этом в своем месте.

Мы еще толком не разобрали фамилии Хейли, а уже знали, что «Аэропорт» бестселлер из бестселлеров, что им зачитывается весь мир и что американский автор, дабы написать свой роман, прошел всю аэродромную службу: от носильщика до начальника аэропорта, отдав годы и годы даже не скажешь — изучению материала, а вживанию в плоть и кровь своих героев. Когда же мы прочли, вернее, проглотили этот на редкость увлекательный роман, исполненный поразительной достоверности в каждой мелочи, профессионального знания, нутряного понимания характеров тех, кто составляет «службу воздуха», то окончательно уверились: такое по плечу лишь человеку, который сам побывал в шкуре и аэропортовского техника, и механика, и диспетчера, и управляющего, не говоря уже о том, что он, несомненно, летал стюардом и хотя бы вторым пилотом. Читателей, я имею в виду простых читателей, роман захватил. Что думали знатоки — не знаю. Я не знаток. Занимаясь литературой профессионально с двадцатилетнего возраста, с перерывом на год армейской службы в пору войны (после контузии — военный корреспондент, а это тоже литература), я не утратил способности читать книги бесхитростно, с полной разоруженностью и лопушьим доверием к тексту, за что благодарю небо. Это не значит, что я вообще не способен критически относиться к прочитанному, проверять, анализировать свои впечатления — но это уже по прочтении и вовсе необязательно. В числе других простых душ я так же упоенно, взахлеб прочел новый роман Хейли «Отель» (потом оказалось, что он написан раньше «Аэропорта»); было доподлинно известно, что создан этот роман тем же безжалостным к себе методом: многолетней службой в гостинице от лифтера до старшего администратора. Затем с убывающим интересом прочел «Окончательный диагноз» и «Колесо», но Хейли тут неповинен — романы безжалостно сокращены и адаптированы, чем сведены почти до уровня комиксов, укладывающих «Анну Каренину» в один печатный лист.