Выбрать главу

И почти сразу вслед за этой ядовитой филиппикой впавшего в житейщину поэта на местах для гостей появился Артур Хейли. Драматургам такие совпадения не прощают, а неподсудная жизнь весьма часто пользуется приемами, которые в драматургии считаются искусственными и дешевыми.

Не знаю, успело ли дойти до Хейли, как аттестуют его земляки, но его моложавое, свежее, загорелое лицо оставалось безмятежным и радостно обнажались в обаятельной улыбке все тридцать два белейших искусственных зуба, вращенных в десны.

Разумеется, его представили собранию. Американцы отозвались ледяным молчанием и коротким напряжением лицевых мускулов, что можно было счесть за намерение приветствия. Вопиющая невежливость этих воспитанных людей меня поразила. Нужно очень сильное, неодолимое, неуправляемое чувство, чтобы так явно пренебречь правилами человеческого общежития.

В отличие от них наша делегация — само радушие и доброе любопытство. Будем говорить прямо: от Хейли так и несло богатством и успехом. Он был превосходно и смело одет. Впрочем, нынешняя мода допускает в летнее время яркую пестроту: полосатый пиджак из какой-то гладкой, чуть лоснящейся ткани, темно-бордовые брюки, шейный платок, включающий в расцветку один из оттенков красного, рябенькая рубашка. Его седые, слегка волнистые волосы, уже сильно отступившие от лба, были тщательно причесаны, худые щеки выбриты «до кости», и он, несомненно, исповедовал пушкинское: «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей», с его появлением ароматный ток пронизал прокуренную комнату.

Красное доминирует в спектре зримого образа Артура Хейли. Ко всему еще он очень легко краснеет — вовсе не от смущения или неуверенности в себе, просто кровеносные сосуды залегают близко к поверхности кожи. Алый бог удачи скромно сидел на гостевом месте, но, надо полагать, чувствовал себя хозяином положения. Не на литературном форуме, а в той широкой жизни, которая включает в себя как некую малость и этот форум. Он ни от кого не зависел, никого не боялся и не играл ни в какие игры. Он путешествовал по нашей стране на гонорары от советских изданий своих романов в сопровождении жены и молодой преподавательской пары из колледжа, где учится его младшая дочь, сюда забрел из вежливости и мог в любую минуту встать и уйти. Он наверняка чувствовал злобу американцев, но это его не трогало. Он ничего ни у кого не отнял, и совесть его была спокойна. Да так ли это? Не исключено, что он таки отнял какое-то количество читателей у С. и Л. и какое-то количество зрителей у О. Не будь Хейли, читателям и зрителям волей-неволей пришлось бы подняться до уровня сложной прозы С, изысканных стихов Л., странных пьес О. Но Хейли перехватывает массового читателя где-то в нижних этажах сознания, и С, Л., О. остаются авторами для тонких ценителей литературного слова, для знатоков, элиты.

Вроде было очень серьезное рассуждение? Пожалуй. Но в качестве несформулированной мысли, полуосознанного чувства это может быть в основе смутной и злой претензии. Иначе за что же так не любить Хейли? Неужели только за то, что у него большой счет в банке, что он может жить на вечнозеленых Багамских островах (сбежав туда, к слову, от непомерных американских налогов), ездить по белу свету в сопровождении целой свиты, ни в чем себе не отказывать?..

Хейли отсидел на своей гостевой скамейке до перерыва, живо отзываясь на происходящее жемчужными высверками улыбок, румянцем, заливавшим его ухоженное лицо, а затем, погарцевав недолго в кулуарах, отбыл со всей свитой для продолжения своей таинственной жизни.

А мы продолжали заседать, и на следующий день американская делегация произвела новый залп по движущейся — уже где-то в Прибалтике — мишени.

У меня есть все основания считать, что недоброхотство коллег дошло до Хейли (возможно, в чуть ослабленном виде), но это не помешало ему присутствовать на прощальном обеде в честь участников совещания. И здесь, в тепличной атмосфере полуофициального приема, в размягчении, наступившем после жарких дебатов, в лиризме предстоящей разлуки — часть американской делегации в ту же ночь улетала на родину, другая отправлялась в путешествие по Сибири — заокеанские литераторы продолжали подчеркнуто игнорировать Хейли.

Существует театральное выражение «играть царя». Самому играть царя на сцене невозможно, разве что в комедии, фарсе. Там ты можешь пыжиться, раздуваться от величия и власти, ну а если всерьез? Так вот, всерьез царя играют окружающие, изображая почтительность, трепет, восхищение, страх, угодливость — в зависимости от характера властелина.

Американские писатели играли «невидимку». Они просто не видели элегантного, в безукоризненном вечернем костюме человека: они смотрели сквозь его суховатое спортивное тело, они умудрились так построить всю сложную систему своего поведения в многолюдном обществе, в броуновском движении человечьих фигур, чтоб не коснуться его ни словом, ни жестом, не дать ему примкнуть к разговору, вступить с ними хоть в поверхностное общение.

Как ловко можно изолировать человека посреди такой тесноты!..

И мне вдруг стало ужасно жалко нарядного, счастливого, знаменитого Хейли. В самом деле, чем он так провинился перед литературой, перед богом и людьми? Тем, что заставил весь мир в течение дней или недель — кто как быстро читает, а к Хейли тянутся и малограмотные, — с замиранием сердца следить за судьбой пассажиров сверхмощного лайнера «Боинг-707», терпящего бедствие. Спасутся или не спасутся эти никогда не существовавшие в действительности, вымышленные люди — вот что волновало и томило и скромного лондонского клерка в полосатых брючках, и араба в прохладной джеллабе, и датскую прачку с выбеленными щелочью руками, и французского рабочего в замасленной кепке, и советского колхозника с натруженными лопатками, и австралийского стригаля, и американского банкира, и немецкого спортсмена, да разве перечислишь всех, кого захватил, вырвал из равнодушной повседневности и заставил жить сердцем «бестселлер» Артура Хейли. Бескорыстный страх за ближнего в человечестве собрал в себе, как в фокусе, самых разных людей, которым вроде бы не на чем соединиться. Но сострадающие одному и тому же перестают быть совсем чужими друг другу. Разве этого недостаточно, чтобы амнистировать некоторые художественные слабости романа, психологическую прямолинейность, словесную незамысловатость?..

Правомочны ли вообще отвлеченные рассуждения о художественности, психологизме и т. п., когда речь идет о прозе Хейли, об авторе, сознательно и целеустремленно создающем литературу прямого действия? Можно ли было требовать углубленного психологизма, скажем, от Дюма? Конечно, нет. Тогда его скорый на поступки и тем обаятельный д'Артаньян превратился бы в какого-нибудь Ивана Карамазова под мушкетерским плащом. Рефлектирующий д'Артаньян никому не нужен, а в своем виде смелый гасконец чарует не счесть какое поколение. Если б можно было взвесить принесенную им пользу — воспитание в юных душах мужества, благородства, верности в дружбе и любви, чувства долга, независимости перед сильными мира сего — это ли не высшая польза? — его создатель по справедливости заслужил бы прозвище «Благодетеля человечества». А ведь сколько раз Дюма отказывали в звании не то что великого, просто писателя, считая его многочисленные романы развлекательным чтивом, а никак не художественной литературой. Нет, не зря д'Артаньяну поставили памятник, его образ принадлежит к вечным художественным достижениям.

В литературе и нехудожественное может на короткое время взволновать современников злободневностью, совпадением с их душевным настроем, с запросами времени, но в поколениях не живет. Выдыхается злободневность, съеживается, умаляется образ. А бессмертный д'Артаньян в исходе двадцатого века одерживает победы едва ли не более блистательные, чем при жизни своего создателя, он покорил кино, театр, оперу, оперетту, балет, и по-прежнему хорошие мальчишки, обещающие стать настоящими мужчинами, берут в руки шпагу д'Артаньяна.

Да есть ли большее счастье для писателя, чем создать образ такой живучести!

Время и мода вкладывают свое содержание в понятие «художественности». Когда-то непременным признаком художественности считались ясность и чистота стиля, а ныне в чести предельная усложненность и густотища слов. Писать короткой фразой — какая бедность! — читатель должен увязать в непровороте словесного переизбытка; настоящей прозой признается сейчас проза густая, как тот солдатский суп, в котором ложка стояла торчмя. Передовой и чуткий читатель даже обижается на автора, если ему все понятно, он рассматривает лапидарность и ясность как скоропись, почти как халтуру. В этом смысле проза Хейли не заслуживает чина художественной. Где метафоры, нагромождения образов, фразы длиною в страницу, где внутренние монологи (желательно без знаков препинания), временны′е сдвиги, смещения аспектов реального и воображаемого, когда не понять: наяву, во сне, в мечтах или в горячечном бреду пережил герой случившееся, где изображение события под несколькими углами зрения, где второй, третий и… надцатый планы, где фрейдовская жвачка и выход в мифологию, где, наконец, подтекст? Нет, нет и нет, даже подтекста нет, один голый текст. Никаких айсбергов, когда громадная масса льда скрыта под водой, а наружу торчит заснеженный островершек. Все на виду, все напоказ.