Конечно, и по учению отцов церкви догматы недоступны интеллекту, представляют из себя не фактически не решенные, а принципиально не разрешимые проблемы; бесспорно также, что прагматическое, морально-действенное значение догматов выдвигается на первый план всеми учителями христианства. Но самый способ защиты этих взглядов старыми апологетами при сопоставлении его с приемами модернистов выдает коренную разницу между тем, что было, и тем, что есть. Достаточно вспомнить, например, что традиционная апологетика, отстаивая необходимость прагматической или, как говорили в старину, „сердечной“ веры, любит ссылаться на текст: „и бесы веруют“. „И бесы веруют“! — вот тезис, по истине непостижимый с прагматической точки зрения. Какую практическую ценность могут извлечь из веры в Бога „бесы“, духи зла, „сердце“ которых в глубочайшей своей основе враждебно максимам религии? Если морально практическая ценность догмата есть действительно единственно возможный модус его бытия, то вера бесов — психологическое nonsens.
Ho оставим в стороне принципиально, последовательно злых бесов; для непоследовательно добрых, т. е. слабых людей чисто прагматическая вера также не реализуема. Ценность религиозного акта состоит в том, что слабый человек, вступая в общение с Богом, получает духовную поддержку со стороны существа, бесконечно сильного, предвечно осуществившего в себе все возможности совершенства, о которых только смеет мечтать наше робкое воображение. Очевидно, что самое существование молитвы, вместе с тем и вся прагматическая истина ее, возможны лишь в том случае, если молящийся воспринимает Бога, как нечто, данное ему a priori no отношению к факту молитвы. Или, употребляя выражение Бутру, вера психологически возможна лишь постольку, поскольку мы убеждены, что Бог существует независимо от того, верим мы в него или нет. Это не значит, что предпосылкой религиозных переживаний является какой-то иной, вне актов веры лежащий путь постижение Бога; но в каждом конкретном акте веры Божество дано с окраской априорности, дано, как истина не практического только, а в то же время „спекулятивного“ характера, как реальность, признаваемая и сердцем, и разумом. Примат сердечной веры над интеллектуальным признанием догматической истины не будет, конечно, оспаривать ни один христианин: ведь к вечному спасению ведет только сердечная вера, ведь интеллектуально „и бесы веруют“. Но никогда действительно ортодоксальный христианин не согласится с тем, что догматы интеллектуально пусты, совершенно чужды разуму и не интересны для него.
Правда, и Ле-Руа уверяет, что его точка зрения не противоречит интеллектуальному признанию истин веры, что она допускает даже философскую разработку догматов, поскольку эта последняя, чисто человеческая деятельность, подверженная всем ошибкам и несовершенствам наших земных дел, не присваивает себе абсолютного божественного авторитета. Но такого рода утверждение плохо вяжутся и с его общей позицией, и с его анализом отдельных конкретных догматов. Какой бы догмат он ни разбирал, в итоге всегда оказывается, что санкционированная церковью религиозная „истина“ не только лишена положительного познавательного содержания, но не заключает в себе даже никакой познавательной проблемы, ибо самая постановка соответственного вопроса возможна лишь на почве таких предпосылок, мнимость которых доказана современной философией (так напр., догмат о пресуществлении предполагает, что в вещах имеется отличная от их свойств сущность, и т. п.). Ясно, что при таких условиях не мыслима интеллектуальная санкция религиозной истины ни в какой форме, не говоря уже о теологии, или философской системе богопознания.
Ошибка Ле-Руа, а также Джемса и других прагматистов, в этом пункте вполне солидарных между собой, бросается в глаза. Она состоит в том, что их якобы прагматическое обоснование религиозной автономии, в действительности совершенно не прагматично. Ведь прагматизм, как философия, вовсе не есть ограничение сферы интеллектуализма или отмежевание от нее иных, не интеллектуалистических функций духа: прагматизм отрицает самый факт так называемого „чистого“, т. е. бесстрастно теоретического созерцательного разума. Для прагматиста всякая мысль, на каких бы „спекулятивных“ высотах она ни витала, есть определенным образом заинтересованная, практическая деятельность: нет мысли созерцания, есть только мысль-действие, „pensée — action“, как говорит Ле-Руа. С другой стороны деятельность мысли прагматист не может рассматривать, как какую-то совершенно обособленную область психики. Лейтмотив психологии Джемса и философии Бергсона, усвоенный также всеми другими прагматистами, — это ценность и связность психической жизни человека. Нет психических „атомов“; нельзя, подобно старым психологам, рассекать переживание на элементы, а всю психику в целом на самостоятельные функции или „способности души“. Мысль-действие всегда на лицо, раз имеется какое бы то ни было „поле сознания“; присутствует она и в художественном созерцании, и в актах веры. Если данный догмат не дает никакого положительного знание и никакого стимула к постановке познавательной проблемы, то догмат этот пуст и бессодержателен не только для мнимой статической или спекулятивной мысли, но также для реального „действенного“ познания. а раз не может осуществиться „мысль-действие“, то с прагматической точки зрение нет места и акту веры.