— Крой туда! — махнул Пермяков. Солдаты тут же развернули пулемет, один из них лег на снег, взялся за ручки. Длинная очередь отозвалась в лесу шелестящим эхом. Солдат, лежавший за пулеметом, вопросительно посмотрел на Пермякова. Старший лейтенант кивнул. Тогда солдат дал еще несколько очередей, поводя стволом то вправо, то влево.
Потом все четверо с минуту прислушивались. Выстрелов больше не было. Ни одного.
Тело лейтенанта Высоцкого Пермяков увидел сразу, как только спустился с пригорка. Лейтенант лежал на спине, широко раскинув руки — так, как рисуют убитых на картинках про войну. Шапка валялась рядом. Черные волосы, еще не потерявшие живого блеска, были гладко зачесаны назад, открывая широкий ровный лоб.
Пермяков не любил подходить к убитым. Не подошел и на этот раз. Постоял, посмотрел: как же это так? Ведь только что мать приезжала… И тут же вспомнилось: женщина наклонилась к сыну, шепчет ему в самое ухо, трогает за плечо. А он говорит: «Никогда!» Михайлов встретил начальника штаба шумно:
— Жив, курилка?! Вот и отлично! Скоро танки подойдут: я с батей связался. — И, не в силах сдерживать радости, хохотнул: — Партизан, партизан! Слыхал, как орали? За партизан приняли фрицы. Сигарет тебе дали? Нет еще? Сейчас принесут. На, кури!
Взяв протянутую комбатом пачку сигарет, Пермяков задумчиво сказал:
— Ты знаешь, Высоцкого-то убило…
— Что ты говоришь? Вот ведь как…
Они помолчали. К комбату подбежал связной, его вызывали к рации. Махнув рукой в сторону шоссе, Михайлов уже на ходу крикнул:
— Я буду в районе развилки. А ты иди в деревню, танки встречай. Приведешь их.
Отойдя несколько шагов, он вдруг остановился, повернулся к Пермякову:
— Старика-то тоже убило, слыхал? Отсылали его домой, так не ушел. Посмотреть, видно, хотел…
Еще раз зло махнув рукой, комбат тяжело зашагал к шоссе.
Пермяков несколько раз сосредоточенно затянулся, потом крикнул связного и пошел к голому белому холму, на склоне которого виднелось несколько опаленных, мертвых деревьев.
Он шел и думал, какое нелепое и какое русское название у этой деревни: Старые Моложане.
БЛАЖЬ ДЕДА МАТВЕЯ
Они сидят вдвоем на кухне, не зажигая огня. Деду Матвею не видно лица Шуры, но он ясно представляет, какие у нее сейчас глаза — жалостливые, со слезинкой. Шура рассказывает деду о раненых. Их у нее на попечении много, дед не может всех упомнить. Но кое-кого он все же запомнил и время от времени спрашивает: — А как тот лейтенант, безногий? Скоро выпишется? А старшина обожженный? На фронт уехал или по чистой?
Шура отвечала ему обстоятельно, с подробностями. Дед слушает молча, изредка кивает в темноте.
Стар дед Матвей, очень стар. Незнакомым любит говорить, что ему за сто. Но это уж он привирает. На самом деле ему около восьмидесяти.
Годы согнули деда, обветшал он. Ноги плохо слушаются, руки трясутся. Видит худо и ходит худо. Но голова у него еще светлая и память цепкая.
Шура приходится ему какой-то дальней родственницей, и не разобрать — какой. Выучилась она на медсестру и приехала сюда, в поселок, прошлым летом. Дед вековал один после смерти жены, у него и поселилась. Года не прожили — война.
Шура сутками пропадала в госпитале, что разместился в новой школе. Домой забегала редко. На скорую руку готовила что-нибудь поесть, скоблила полы, перемывала посуду. Потом сумерничала с дедом, сколько могла, и заваливалась спать.
Жизнь в доме шла какая-то рваная, неуютная. Дед скучал, от скуки его больше одолевали хворости — то поясницу заломит, то суставы заноют. Сидел целыми днями у окошка, накинув на плечи полушубок, да колупал пальцем лед на стекле, норовя поглядеть, что на улице делается.
Но и на улице веселого мало. Мужики, которые не в армии, целыми днями на заводе. Пробегут ребятишки в школу, баба с ведрами пройдет — и вся жизнь…
Вот когда Шура появляется, тут скучать некогда. Она его то на печку прогонит, чтобы не мешал пол мыть, то попросит бересты заготовить — огонь растапливать, то еще какое-нибудь заделье придумает. Ворчит дед тихонько, но доволен. Все эти мелкие заботы создают привычное ощущение семьи. И беседы по вечерам, когда сумерничают они, — тоже.
Шура говорит быстро, громко. Увлекаясь, она всплескивает руками, грозит кому-то пальцем, вздыхает. Все большие и маленькие события госпитальной жизни волнуют ее: бывает — огорчают, бывает — радуют.
Сегодня Шура рассказывает деду о четырнадцатой палате. Дед уже многое знает об этой палате. Что она самая маленькая, раньше в ней был школьный врачебный кабинет. Что лежат в ней всего трое. Что лежат они четвертый месяц. И что ранены они все очень-очень тяжело.
— Капитан с утра все злился, а перед обедом ка-ак захохочет. Самокрутку в первый раз скрутил. Сколько учился — трудно одной рукой-то… Садиться сам начал. Скоро, видно, вставать начнет.
Шура рассказывает, дед слушает. Слушает и представляет себе капитана — черного, сердитого мужика со сросшимися бровями. У него нет левой руки, перебиты ноги и ребра. Он, бывает, взрывается, однажды в Шуру миской бросил. Извинялся потом…
— Васеньке письмо пришло. Он теперь веселый, целый день костылями постукивает. Доктор говорит, что у него дела в гору идут…
И Васеньку — общего любимца — дед хорошо представляет себе. Белый, круглоголовый, простодушный архангельский парень. Разговаривает певуче, в обращении ласковый…
— …Удивил. Помоги, говорит, сестрица, приподняться, в окошко посмотреть. Я ему шею подставила, да и руками помогла. Он смотрел-смотрел и спрашивает: «Это что, река?» Нет, говорю, пруд это заводской. Он тогда помолчал и опять спрашивает: «А рыба в нем есть?» Не знаю, говорю, наверно, есть. Он улыбнулся маленько, вздохнул так да и укорил: «Эх ты, а еще здешняя». И откуда он знает, что я здешняя?..
Дед Матвей стар и мудр. Он хорошо понимает, отчего у Шуры, когда она рассказывает об этом лейтенанте, голос или строгий, или безразличный, или, как вот сегодня, немного растерянный. Нет, дед не станет удивляться тому, что лейтенант знает кое-что про Шуру. Хоть и раненный тяжело, так, поди, тоже не чурка с глазами.
Вот только представить его дед никак не может. Наверно, потому, что Шура рассказывает о нем меньше, чем о других. Молодой. Из Ленинграда. Писем не получает… Ростом-то хоть каков? Не говорит Шура об этом, ни словечком не обмолвится.
И с чего он про рыбу спросил? Вот уж непонятно. Обычно он, как Шура сказывала, помалкивает больше. А когда боль к нему приступает, норовит петь тихонько, под нос…
Утром, когда Шура уже начала толкать плечом забухшую дверь, дед, откашлявшись, прохрипел вслед:
— Ты спроси-ка все ж, зачем он про рыбу интересуется.
Шура ничего не ответила.
— Ошалел ты, Старый кочень! Ошале-ел! — Соседушка деда Матвея даже сплюнул в сердцах, когда дед попросил у него пешню. — Я, однако, лет на пятнадцать тебя помоложе и то не помышляю. Ку-уда!
Дед слушал с усмешечкой, а когда тот замолк, спросил его с подковыром:
— Жалко стало?
Соседушка снова было затараторил, потом на секунду примолк и спросил уже другим тоном, участливо:
— Может, того… кушать нечего стало?.. Так уж пособим по-суседски. Картошки там или еще чего…
Дед Матвей только фыркнул. О чем он толкует? Что, у него у самого картошки нет, что ли? Или сосед не знает, что они с Шурой огород убрали вовремя? Пусть лучше не виляет, а сразу скажет, даст пешню или нет.