Жанна Монтегю
Наваждение
ПРОЛОГ
Влажная ночь была пропитана болотными испарениями. Они сочились сквозь густые клочья испанского мха, похожего на человеческие волосы, или же на души несчастных, погибших в страшных мучениях. Языки тумана тянулись по лужайкам в сторону дома. Атмосфера подавляла, и не только туман был тому виною: казалось, сами стены дома пропитаны какой-то древней тайной угрозой.
На нижнем балконе, тянувшемся вдоль фасада особняка, едва мерцала одинокая керосиновая лампа: лучи света с трудом пробивались сквозь наполнявшие абажур трупы насекомых, слетевшихся на предательское пламя. За плетеным столиком, перед которым стояла пожилая цветная женщина, сидела прилично одетая леди. Было заметно, что каждую клеточку ее тела пронизывает беспокойство. Несмотря на то, что дама была совсем не молода, ее лицо все еще носило отпечаток классической красоты. Но сейчас в чертах ее читалось волнение, под горящими глазами залегли синеватые тени. Она не двигалась, целиком погрузившись в свои мысли.
Луна поднялась высоко, когда дама в полном одиночестве отправилась верхом на прогулку. По одну сторону едва различимой тропки вдоль берега ручья поднимались исполинские деревья, чьи кроны, казалось, достигали звезд, а уродливые кривые корни веками вгрызались в мягкую почву. По другую сторону перистые верхушки сахарного тростника, сливавшегося в сплошную темную массу, вели свой нескончаемый призрачный танец. Плантация давно принадлежала другим, а ведь когда-то она служила источником неисчислимых богатств, и они собирались и копились многими поколениями.
Она невольно содрогнулась и бросила взгляд через плечо. Несмотря на свойственное ей обычно хладнокровие, она с трудом подавила в себе желание позвать кого-то из слуг. Нет, все должно свершиться в полной тайне, и лишь избранные могут быть в нее посвящены. Слуги чересчур болтливы, да никто и не отважится пойти на болото под покровом ночи. Темное, таинственное, оно подступало со всех сторон, и по его неподвижной маслянистой глади то и дело пробегала зыбь от проплывавшего под водою аллигатора. Тишину нарушали лишь черепахи, с плеском плюхавшиеся в воду, да перекликавшиеся огромные лягушки.
Словно погруженная в гипнотический сон, она повернула обратно и, оставив трясину позади, вернулась в заброшенный сад. Почва мягко пружинила под копытами. Раздвинув густую лиственную завесу, она различила белоснежные колонны, залитые лунным светом.
Направив лошадь к особняку, она с гневом и отчаянием до боли сжала в руках поводья. Повсюду были приметны следы упадка и запустения, а между кипарисами, обрамлявшими главную аллею, буйно разрослась высокая трава. Но к отчаянию примешивалась и гордость: пережив бури и невзгоды, особняк оставался элегантным. Широкие лестницы, чьи изящные пролеты вели на галереи верхних этажей, сохранились почти полностью. Пострадали только нижние ступени, потрескавшиеся под натиском упрямых растений, чьи корпи и стебли год за годом пробивались сквозь фундамент.
Она соскочила с лошади и с глухо бьющимся сердцем накинула поводья на ограду близ garçonnière[1] – холостяцкой части дома, обособленной от основных покоев и обращенной в глубину сада. Здесь когда-то жили ее братья, а прежде, по заведенному обычаю, – ее отец и дядя. Взрослея, они переселялись из большого дома в это место, куда могли приводить своих приятельниц и где их шумные юношеские забавы не досаждали бы взрослым.
В отдалении она смогла разглядеть очертания бараков, где некогда жили рабы, и мастерских для обработки сахарного тростника. Многие годы там царило полное запустение, но женщина словно наяву различала смуглые фигуры, сновавшие в темных тесных помещениях, слышала негромкий гул голосов и визг детей, игравших в пыли перед бараками. Большинство малышей были эбонитово-темными, но в некоторых явно угадывалась кровь их белых хозяев. О таких мелочах, как правило, не упоминали в стенах горделивого каменного особняка, особенно в присутствии изысканных, нежных хозяйских жен и дочерей.
Одна из разломанных рам, болтавшаяся под окном верхней галереи, пронзительно скрипела под порывами ветра. Было ли это скрипом несмазанной петли или голосом давно усопшего обитателя дома – одного из тех, кто обладал полным правом сюда являться? Не было ли это плачем по давно минувшим временам, когда род этой женщины безраздельно правил в здешних местах, распоряжаясь судьбами и неодушевленных предметов, и одушевленных созданий – будь то звери или люди? И не призывал ли ее этот голос бороться за то, чтобы здесь все стало как прежде?
На мгновение она застыла, вслушиваясь в мертвый плач, всматриваясь в свой старый дом, и в душе ее закипал обжигающий гнев. С некогда сиявших непорочной белизной деревянных перил облупилась краска, чудесные кованые решетки покрылись рыжей ржавчиной, растрескавшиеся стены и колонны сплошь были завиты плющем. Да разве могло такое случиться с ее домом? Нет, никогда!
Наконец она овладела собою и поднялась по ступеням, едва различая окружающее из-за слез, застилавших глаза, – оттого, пусть ненадолго, внутренность дома предстала пред нею такой, какой она была прежде: стол в обеденной зале застлан парчовыми скатертями и сервирован хрустальными и серебряными приборами, преломляющийся в тысячах подвесок роскошных люстр под высокими потолками свет мягко освещает избранное общество, собравшееся за столом. Вокруг бесшумно снуют темнокожие, облаченные в ливреи слуги, готовые выполнить любой приказ.
Из далекого прошлого всплыли звуки музыки: мелодия то грустная, то озорная, – и вот уже она снова в объятиях своего юного возлюбленного кружится в вихре вальса, в шелесте пышных шелковых юбок… давно, очень давно, прежде чем все сгинуло, и папа и мама упокоились в мавзолее на кладбище Святого Людовика под общим могильным камнем, на котором в немой молитве сжимает руки каменный ангел с обломанными крыльями. А все эти юноши, такие красивые, такие галантные: ее братья, кузены, ее поклонники? Их жизни унесла самая ужасная вещь на свете: гражданская война.
Все сгинуло – и все сгинули. «Мне тоже надо было уйти вместе с ними», – невольно подумала она.
В нижней галерее, выстроенной, чтобы предохранять от дневного зноя комнаты второго этажа, дама обнаружила ту, что неусыпно несла свою ночную вахту ради исполнения тайного обряда в мало кому известной уединенной роще. Ставшая свободной, она по-прежнему служила своей хозяйке не за страх, а за совесть. Не представляя себе иного образа жизни, она восприняла дарованную ей свободу как недоразумение.
– Это сделано, мадам, – произнесла она, поднимая морщинистое лицо навстречу гладкому, ухоженному челу своей хозяйки.
– Ты уверена? Ты сумела найти дорогу? – строго спросила леди.
Потревоженная служанка с трудом возвращалась из мира, где до сих пор блуждала после совершенного ею обряда.
– Это зависит, мадам… – медленно и хрипло пробормотала она на французском языке, который стал ей родным с того самого дня, как она впервые увидела свет в каморке своей матери. Усыновленная чернокожим десятником, она родилась, чтобы стать домашней рабыней, – служба, на которую определила ее рабыня-повитуха, помогавшая ей появиться на свет.
– От чего? – резко спросила дама, вскинув голову, словно боевой конь при звуках битвы.
– От вас. От вашего могущества и того, что вам предсказано судьбой.
– Ты должна мне помочь. – В глазах дамы зеленым пламенем вспыхнул страх. Старые рабыни некогда поговаривали, что у нее странные глаза, они похожи на глаза дикого животного или даже лесного демона – особенно в те минуты, когда что-то происходило наперекор ее желаниям. – Я не потерплю неудачи. Ты сделала все, о чем я просила?
– Да, мадам.
Усевшись в пыльное тростниковое кресло, леди с силой сжала пальцы на подлокотниках и невидящим взором уставилась на украшенные орнаментом металлические опоры, державшие потолок галереи и полускрытые сейчас под ветвями разросшейся магнолии. Она ни за что не признает, что ничем не вернуть власть над этими владениями, которые более столетия были королевством, в котором правил ее род. Именно здесь, на этих самых тенистых лужайках и аллеях, в давно минувшие дни она была взлелеяна, словно наследная принцесса, и разве можно было ожидать иного обращения с особой, от рождения наделенной ее приданым, ее красотой и положением в обществе? И она поклялась, что все это к ней вернется. Этой цели она подчинила всю свою жизнь, все свои поступки и мысли, не поступаясь тем, что зачастую они выглядели весьма и весьма недостойно. Никто и ничто не в силах было ей помешать, пока в жилах ее текла кровь, пока в ней оставалась хоть капля жизни.