-- Может, последний день так, может, завтра убьют, а?
И громко позвал:
-- Катерина Васильевна! Катя! Что ж вы нас бросили одних? Нехорошо, нехорошо. Мы ведь обидеться можем.
Голоса за дверью смолкли. Потом хозяйка вышла, одна, сияя улыбкой.
-- А где же Оксаночка?-- забеспокоился Таранов.
-- Спать полягали.-- Хозяйка близко села с ним рядом, полным плечом касалась его плеча.-- От если б вы были врачи...
-- А что? Какая болезнь?-- спрашивал Таранов.
-- Та не болезнь. Дороги гоняют строить. От если б вы были врачи, дали б освобождение дивчине.
-- А мы и есть врачи!-- Таранов усиленно подмигивал ему, глазами указывал на дверь, за которой была Оксана.
-- То вы шуткуете! -- И полной ручкой махала на него. Таранов ручку перехватил, к себе потянул.-- У врачей погоны зовсим не такие.
-- А какие же они у врачей?
-- Манэсеньки, манэсеньки.-- И пальцем другой руки рисовала у него на плече, на погоне.-- Манэсеньки, манэсеньки...
-- А не большесиньки?-- У Таранова влажно поблескивали золотые коронки, к нижней беловатой изнутри губе присохла болячка.-- Не большесиньки?
Разговор уже шел глазами. Третьяков встал, сказал, что пойдет покурить. В коридоре нащупал в темноте шинель, вещмешок. Закрывая наружную дверь, слышал приглушенный голос Таранова, женский смех.
Спиной опершись об уцелевший стояк забора, он стоял во дворе, курил. На душе было погано. Женщина, конечно, заслоняет собою дочь. Может, и при немцах вот так заслоняла, собою отвлекала от нее. А этот обрадовался: "На фронт едем..."
Беззвучно, артиллерийскими зарницами вздрагивало небо в западной стороне. Обмытый дождем узкий серп народившегося месяца, до краев налитый синевою, стоял над пожарищем, корявая тень заживо сгоревшего дерева распласталась по двору. Гарью наносило с соседнего участка: там обугленные яблони, когда-то посаженные под окнами, окружали обвалившуюся печную трубу на пепелище.
Слышно было, как через улицу во дворе колготятся шоферы у машин. Третьяков пошел туда. В доме на полу спали вповалку. Он влез по шаткой лестнице на сеновал, на ощупь сгреб охапку сена, пахнущего пылью, лег, укрылся шинелью с головой. Хотелось уже к месту-- и скорей бы. Засыпая, слышал внизу голоса шоферов, медленное гудение самолета где-то высоко над крышей.
А на другой день он встретил старшего лейтенанта Таранова в штабе артиллерийской бригады. Прошагав на восходе солнца километров шесть пешком, Третьяков явился рано, писаря только еще рассаживались за столами. После завтрака им ни за что браться не хотелось до прихода начальства, они с деловым видом открывали и захлопывали ящики.
Полки артиллерийской бригады подивизионно, по-батарейно приданные стрелковым полкам и батальонам, разбросаны были на широком фронте, а штаб стоял в хуторе, в четырех километрах от передовой. Дальние артиллерийские разрывы сотрясали тишину и лень, повисшие под низким потолком хаты. Когда ветер поворачивал оттуда, доносило частую строчку пулеметов, но слышней жужжала на стекле оса. В раскрытой наружу пыльной створке окна ползла она снизу вверх по стеклу, удерживая себя трепыхающимися крылышками, и писарь на подоконнике перегибался, сладострастно и опасливо нацеливался раздавить ее.
Дымком летней кухоньки наносило со двора: там, под вишнями, в деревянном корыте стирала хозяйка. Горой лежали на траве штаны и гимнастерки, вываривался на огне полный чан портянок. Писарь Фетисов, молодой, но уже лысоватый, добровольно вызвавшись помогать, похаживал вокруг корыта, как на коготках. То сук разломит о колено, подкинет в огонь, то помешает в чану, а сам глаз не мог отвести от каменно колыхавшихся в вырезе рубашки грудей, от рук хозяйки, голых по плечи, сновавших в мыльной пене. Из окна ему подавали советы. И только старший писарь Калистратов, готовясь дело делать, прочищал наборный мундштучок, протягивал соломину сквозь него. Вытянул всю как в дегте, коричневую и мокрую от никотина, понюхал брезгливо, покачал головой.
Писарю на окне удалось наконец задавить осу. Довольный, обтер пальцы о побелку стены, достал яблоко из кармана, с треском разгрыз-- белый сок вскипел на зубах.
-- Так -какие тебе, Семиошкин, часы разведчик припер?-- спросил Калистратов. А сам прилежно клонил к плечу расчесанную чубатую голову, осторожно, чтоб не оборвать, протягивал новую соломинку через мундштук, начисто прочищал.
Семиошкин поерзал штанами по подоконнику:
-- "Доксу"!
-- Им везет... разведчикам.-- Калистратов на свет поглядел в отверстие прочищенный мундштучок.-- Впереди идут, все ихнее. Чего им?..
Третьякова писаря не замечали вовсе. Мало ли таких лейтенантов, обмундированных и снаряженных, проходит через штаб по дороге из училища на фронт. Иной и обмундирования не успевает износить, а уже двинулось в обратный путь извещение, вычеркивая его из списков, снимая со всех видов довольствия, более ненужного ему.
И еще он сам виноват был, что писаря не замечают его, и вину свою знал. Перед завтраком заскочил в штаб начальник разведки бригады-- писарей из-за столов как выдернуло. Сами откуда-то явились бумаги на столах, за пишущей машинкой в углу возник писарь в очках, которого до этих пор вовсе не было, словно он под столом сидел. Ползая очками по клавишам, он печатал одним пальцем: тук... тук...-- литеры надолго прилипали к ленте.
Чем-то понравился Третьяков начальнику разведки бригады: "Калистратов, скажешь, беру лейтенанта! Здесь останется, у меня, командиром взвода". И вместо того, чтобы обрадоваться, вместо благодарности, Третьяков попросился в батарею. С этого момента писаря дружно перестали его замечать. Собравшись скопом, они разглядывали сейчас часы Семиошкина, лежавшие на столе. Даже писарь в очках, как видно, низший в здешней иерархии, вылез было из-за машинки тоже поглядеть, но ему сказали:
-- Печатай, печатай, нечего тут... Ножичком Калистратов вскрыл заднюю крышку часов, обнаженный, пульсировал маятник на виду у всех.
-- Ие-ве-ли-сы...-- по складам читал Калистратов нерусские буквы. Проглотил слюну, утвердился, чубом тряхнув.-- Евельс! Это что?
-- Эти камни еще лучше рубиновых,-- похвастался Семиошкин и сладко причмокнул яблоком.-- На шестнадцати камнях!