Минуту она скорбно смотрела в пространство, потом развела руками, как бы спрашивая себя, в чем дело, и, вздохнув, уронила их, не найдя ответа.
— Возможно, это оттого, что нам суждено потерять и эту работу.
Давид не мог понять, к чему это относилось, но потом вспомнил. Они ждали человека, чье имя не сходило с отцовых уст уже целую неделю — с тех пор, как он получил новую работу. Этот человек был начальник. Отец говорил, что они выходцы из одного района в далекой Австрии. Как странно было, что они, приехав издалека и встретив друг друга в цеху, обнаружили, что живут по соседству в Браунсвилле. Отец говорил, что, наконец, он нашел настоящего друга, но мама вздыхала. И сейчас вот — опять вздохнула и сказала, что им суждено потерять эту работу. Давиду очень хотелось, чтобы она ошиблась Он хотел быть, как другие мальчики на улице, говорить уверенно, где работает его отец. Вскоре он услышал голос отца на лестнице. Мать встала, оглядела комнату в последний раз и пошла открывать дверь. Вошли двое мужчин, сначала отец, за ним гость.
— Ну вот, — произнес отец нервно, но сердечно, — это моя жена. Это Джо Лютер, мой соотечественник. д вот этот, — он указал на Давида, — будет молиться за меня после моей смерти. Чувствуй себя как дома.
— Какой у вас милый дом, — сказал гость, улыбаясь матери Давида, — очень, очень приятно, — его лицо сияло.
— Жить можно, — ответила мать.
— И такой милый мальчик, — он посмотрел на Давида с одобрением.
— Ну ладно, — резко сказал отец, — давайте обедать, а!
Пока отец уговаривал Лютера выпить вина, Давид рассматривал гостя. Он был ниже отца, но намного шире, мясистее и, в отличие от него, имел небольшое брюшко. К его лицу было довольно трудно привыкнуть. Оно не было безобразным или пугающим, но, глядя на него, человек чувствовал, что невольно начинает подражать его мимике. У Лютера был маленький рот, а губы так толсты и скруглены, что Давид с нетерпением ждал, когда они расправятся. Его ноздри раздувались, что придавало лицу напряженность. И очень хотелось, чтобы глубокие складки на щеках разгладились. Он говорил очень медленно и ровно. К собеседнику был терпим и внимателен. Его лицо часто согревала улыбка. Все это создавало впечатление приветливости и добродушия. Очень скоро выяснилось, что он был не только приветлив, но и очень почтителен и вежлив. Он в теплых выражениях похвалил вино и поданный к нему пирог, опрятность дома по сравнению с его собственным, который велся хозяйкой квартиры, и, наконец, поздравил отца Давида с такой превосходной женой.
Когда был подан обед, он отказался приступить к еде, пока не села мать, что весьма смутило ее, поскольку она всегда сначала кормила других. За едой он заботился о каждом, передавая мясо, хлеб и соль прежде, чем об этом просили. Разговаривая, он вовлекал всех в беседу, то задавая вопросы, то обращаясь взглядом к сидящим. Все это несколько стесняло Давида. Он привык есть молча, когда его или игнорировали, или воспринимали как нечто привычное, и его раздражало это насилие, это неожиданное вторжение в ход его мыслей. Но больше всего его раздражали глаза Лютера. Казалось, они не были связаны с его речью, намного опережая слова. Они не просто смотрели, они хватали человека и держали его, пока не раздавался голос. Для Давида это стало чем-то вроде беспокойной игры — не дать глазам Лютера схватить себя. Он старался удержать свой взгляд на скатерти или на мамином лице, когда чувствовал, что эти глаза устремляются на него.
Разговор касался различных вопросов. От проблем печатного дела и интересов союза печатников до возможностей (и радостей, как сказал Лютер с улыбкой) жизни старой страны и новой. И опять печатного дела, и снова — семьи. И соблюдает ли мать Давида кашрут в доме, — на что она улыбнулась. И надевает ли отец по утрам и вечерам филактерии, и в какую синагогу они ходят, — на что отец удивленно хмыкнул. Почти все, о чем говорили, не интересовало Давида. Однако ему было приятно влияние, которое оказывал Лютер на отца. Впервые его резкие холодные манеры несколько смягчились. Утверждая что-нибудь, он добавлял: "А вы как думаете?"
Или, вдруг, начинал фразу словами: "Мне кажется, что..."
Это было непривычно и смущало Давида. Он не знал, быть ли благодарным Лютеру за то, что жест кий, негибкий характер отца смягчился, или беспокоиться. Было что-то неестественное в том, что отец как бы распрямлялся, медленно, как осторожно отпускаемая сильная пружина. И слышать, как он, подбадриваемый вниманием Лютера, говорил о своей юности. Он, такой молчаливый, всегда со сжатыми губами, кого Давид не мог даже представить себе молодым, говорил о днях молодости, о черных и белых быках своего отца, за которыми он ходил, кормил мешанкой из отрубей с отцовой мельницы (при этом он пытался скрыть свое раздражение, упоминая об отце, он, который никогда не прятал своего недовольства), и за которых получил приз из рук короля Франца Иосифа. Зачем нужно было Лютеру смотреть так пристально, как бы вызывая отца на разговор? Как только Лютер сказал: "Я не люблю землю. Она для крестьян", отец засмеялся и ответил: "А мне кажется, я люблю. Я думаю, что когда ты выходишь из дома на голую землю, в поля, ты тот же человек, каким был в доме. Но когда ты выходишь на мостовую, ты становишься другим. Ты чувствуешь, как меняется твое лицо. Разве с тобой этого не случается?"