— Меня это мало интересует, — коротко сказал отец.
— Ну, я тоже не схожу от этого с ума, понимаешь, я просто говорю, что если у человека плохое настроение, это помогает. А вы не считаете, что смех лечит душу, миссис Шерл?
— Думаю, что да.
— Вот, видишь! О, слушайте, у меня есть идея. Ты знаешь этот Народный театр, для которого Долман печатает афиши? На их сцене никогда не обходится без слез. Как минимум одна хорошая смерть в вечер. Если тебе нравятся такие пьесы, я могу поговорить с агентом, или как он там называется, и выдавить из него месячный пропуск. Они каждую неделю ставят что-нибудь новое.
— Не знаю, стоит ли, — пробормотал отец в мрачном сомнении.
— Конечно, нужно! И никаких хлопот. Не будет стоить ни цента. Я достану пропуск на двоих, вот увидишь. Жалко, что я не знал раньше.
— Не беспокойтесь обо мне, — сказала мама, — большое спасибо, но я вряд ли смогу уйти и оставить Давида одного.
— О, с этим мы как-нибудь справимся! — успокоил он ее. — Это наименьшая из ваших забот. Но сначала надо достать пропуск.
В тот вечер Лютер ушел рано, до того, как Давида уложили в постель. И когда он ушел, отец сказал маме:
— Ну что, ошибался я, когда утверждал, что этот человек — мой друг? Ошибался? Этот парень знает, как выражать дружбу и здесь, и в типографии. Скажи, могу я определить человека — порядочный он или нет?
— Можешь, — мягко ответила мать.
— И ты с этой твоей боязнью впустить в дом чужого человека! — продолжал он презрительно. — Могла бы ты иметь лучшего постояльца, чем он?
— Не в этом дело. Я с радостью буду постоянно кормить его обедами. Но я точно знаю, что для друзей лучше не быть все время вместе.
— Чепуха! — ответил он. — Это твоя глупая гордость.
5
Безделушки замешаны на строительном растворе желания. И фантазия — мастерок. И прихоть — строитель. Стена. Башня. Крепкая, надежная, невероятная, ограждающая дух от летящих стрел сознания, опыта, рассекающая поток времени, как скала рассекает воду. Минуты — нетронутые, непознанные.
Отец и мать ушли в театр, и он остался с Лютером. Он не увидит маму до утра, и утро стало далеким, ненадежным. Когда она ушла, в глазах Давида появились слезы, и Лютер сказал:
— Ну, парень, тебе что, завидно, что мать получит немного удовольствия сегодня вечером?
Давид молча уставился в пол и чувствовал, как в нем поднимается раздражение против Лютера. Ведь это он был причиной маминого ухода! И теперь еще смеет упрекать его за слезы! Откуда он знает, что значит остаться одному. Ведь это не его мама.
— Сейчас ты похож на своего отца, — смеялся Лютер, — у него такие же губы, когда он сердится.
Было что-то особенно неприятное в его голосе. Давид отвернулся обиженно и вытащил коробку, в которой хранил календарные листки и всякие мелочи, привлекшие его внимание на улице. Мать называла их сокровищами и часто спрашивала Давида, почему он так любит старые и ненужные вещи. Трудно было ответить ей. Но что-то такое было в старых цепочках, винтах и колесиках. Ему казалось, что, касаясь их пальцем, он чувствует их боль. Они были как сношенные подметки или старые тонкие монетки. Никогда не видишь, как ими пользуются, а встречаешь их уже изношенными и потускневшими.
Он вертел в пальцах одно из своих недавних приобретений. Это была одна из тех пробок с отверстием, через которые парикмахер брызгал ароматную воду на головы клиентов. Можно было дуть в отверстие, смотреть сквозь него или продеть нитку в пробку. Он бросил ее в коробку и достал виток пружинки. Если бы такие пружинки были на ногах вместо ботинок, можно было бы не ходить, а прыгать. Высоко и далеко. Как Кот в сапогах. Но если бы мышь в животе Кота превратилась опять в людоеда ("Я — мышь-людоед!"), тогда бы бедный Кот распухал, распухал...
Лютер вздохнул. Вздрогнув, Давид поднял глаза. "Я — мышь, я — людоед!" Мысль продолжалась. Он тайком разглядывал Лютера. Не зная, что за ним наблюдают, Лютер опустил газету и смотрел в пустоту перед собой. С его лицом происходило что-то любопытное. Обычно приветливые, загибающиеся кверху линии его лица были опущены теперь вниз, резкие, клиновидные у глаз и рта. И сами глаза, всегда круглые и мягкие, сейчас сузились, и зрачки казались далекими угольками. Его верхние зубы прикусили губу, делая лицо мрачным и грустным. Это испугало Давида. Ему вдруг сильно захотелось, чтобы дома еще кто-нибудь был. Даже не обязательно мама. Все равно, кто — Иоси с верхнего этажа, даже отец.
Лютер поднялся. Давид торопливо опустил глаза. Ноги в коричневых брюках медленно приближались (зачем?), прошли мимо (Давид расслабился) и остановились у стены (посмотрел через плечо) перед календарем. Лютер отгибал листочки (черный, черный, черный, красный, черный, черный), открыл какую-то дату и уставился на нее, словно что-то более сложное и важное, чем простые цифры было написано там. Потом он опустил листки медленно, осторожно (почему? Почему так осторожно? Они все равно бы не упали) и потер руки.