Выбрать главу

Старику шестьдесят, словно семьдесят.

Мне пока что шестнадцать, как двадцать.

А душой он, как я, тоже мал,

тянет рук искалеченных плети:

«Слышишь, их сам Серго пожимал!

Но тогда были пальцы в комплекте».

Он твердит, на прошлом помешанный:

«цех», «завод», «кабинет», «подчиненные»…

Эх, сиди да баланду помешивай!

Рвется память, стократно чинённая.

Где же мысль в мозгу, сила в бицепсе,

всё, с чем шел за Совет, за «коммунию»?

Рьяно ржут все бандиты, убийцы все,

превратив человека в мумию.

Слишком редко бывает он светел и ясен —

вдруг заметит, что суп очень жидкий,

вспомнит поле, родительский ясень

и мужицкую жизнь в общежитке.

А когда позовут

устранить неисправность в котельную,

он отыщет очки

в немудрящих своих закромах,

деловито заправит в штаны

гимнастерку нательную

и докажет, что в старческой памяти

жив сопромат.

Возвратится,

и снова в барачном чаду вижу я:

дядя Миша живет, не живя,

и жует, не жуя.

Человек уничтожен.

Вздохни: ну и что же?

Сам-то телом здоров, а душою недужен.

Чем поможешь сраженным и гибнущим душам?

Лагеря к этой гибели нас приучают,

как войны…

«Встать! —

орет на пороге барака конвойный,—

Эй, старик, слезавай с подоконника,

изготовься, как птица, в полет:

у начальника, у полковника

радиола никак не поет».

А к полковнику топай да топай по городу,

по слякоти, по сугробам, по льду.

Дядя Миша ответил: «В такую погоду

пешком не пойду».

Даже старый пахан

в закутке на перине заахал.

А конвойный напомнил:

«Штрафной изолятор — не сахар!»

Игруны-драчуны

затаились на нарах, как мыши.

Величаво звучали в бараке

шаги дяди Миши.

Он был рад, он был горд,

что лицо у конвойного злое.

«Ты… да кто ты такой,

что начальнику ставишь условья?»

Взбунтовавшийся раб

в первый раз отказался от дела

и, решив, что погибшей душе

полагалось погибшее тело,

шел в нетопленый ШИЗО

«отдохнуть минут шестьсот»…

А ударил колокол на ужин —

слышу: дядя Миша обнаружен!

Не покорный ни угрозам, ни нажиму,

ставил ногу он в полковничью машину.

Он в сиденье развалился, словно в кресле.

Человек воскрес!

И мы воскресли.

Признавайте в нас без околичностей

не рабов, не крепостных, а личностей!

Униженьями избиты, как плетьми,

поднялись мы, исцелились, выжили

и из преисподней к людям вышли

не червями, не чертями, а людьми.

Верю я, что в бурю встречу заново,

словно лодку в штормовой волне,

вот такого мастера Чужанова,

гордость смастерившего во мне.

ВЫПУСКНИК

Годы шли: сентяб, тяп, тяп и — лето…

Нарождался в утренней возне

серебристый, как солист балета,

день, стократ увиденный во сне.

Лишь меня он отогрел, хрусталясь:

я и рабство в этот день расстались.

Не боюсь тупых белков навыкате.

Мне теперь не тыкайте, а выкайте.

Хохочу отчаянно, зубасто:

гражданин начальник, баста!

Ты прости-прощай, привычная колонна,

пересчитанная поголовно!

Конвоиров от друзей оттисну,

окружай меня хоть сто погон.

Бывшему народному артисту

кошелек вручаю с табаком.

Потный повар, пахнущий баландой,

письмецо строчит: «Жене отдашь».

Полон поэтичности балладной

пляшущий сквозь слезы карандаш.

Грустно брадобрею-остряку,

бывшему писателю-подпольщику:

«Задарма, как прежде, остриг,

только не по-нашему — под полечку!»

Ножницы стреляют, как наган.