— Не надо, Насырджан. У ребенка душа мягкая, грубостью можно покалечить. Пусть посмотрит. Урона от этого не будет.
— Но будет?! — не соглашался Насыр. — А если, как в прошлый раз, заснет и упадет с ниши…
Парни засмеялись.
— Ну, если не уснешь, то ты нам ровня. Пожалуй, примем в свой круг. Согласен?
Я еще не понимал, шутка это или пет. Мне хотелось сразу же кивнуть — мол, согласен, даже счастлив. Но взгляд брата был строгим, и я смолчал.
Ну, кашляни! — подтолкнул меня Урдуш-ака. — Или боишься стать должником, пообещать устроить нам гап-гаштак?
Он говорил со мной как со взрослым. Может, на самом деле примут в круг и придется устраивать вечеринку. Детская голова иной раз совершенно реально воспринимает явно абсурдные вещи.
— Ну, отвечай! Мы, пожалуй, не будем настаивать на гап-гаштаке, — продолжал подзадоривать меня Урдуш-ака. — Сделаем исключение. Кашляни!
И я поверил шутке. Отпадала самая трудная преграда — денежный взнос на угощение. Можно стать членом круга веселящихся по пятницам, приходить сюда вместе с братом Насыром. Посмеет ли он после этого крикнуть: «Убирайся домой!»
— Если соглашусь, — со всей серьезностью ответил я Урдуш-ака, — вы тогда бросите курить анашу?
Это был удар. И удар неожиданный. Урдуш-ака тайком курил зелье, пропитанное опиумом. Добродушный парень, покладистый и в сущности безвредный, стеснявшийся собственной слабости, он растерялся. Услышать такое от мальчишки было стыдно. В парня вцепился Курбанбай:
— Слышали, друзья, что сказал Назиркул?
— Слышали! — хором ответили гости.
— А ты, Урдушмат, слышал?
Парень опустил глаза. Что мог ответить? Он был виновен. Не раз товарищи предостерегали его, не раз останавливали, но яд уже вошел в сердце, и противостоять пороку было трудно. Безволие привело его в обитель несчастья или, наоборот, несчастье сделало безвольным, податливым, как овца. Мне стало неловко за Урдуш-ака, даже больно стало. Своей просьбой я выразил необъяснимое еще, но требовательное желание спасти парня. Зачем пропадать доброму Урдуш-ака от какого-то зелья? Но, выразив желание, почувствовал себя виноватым. Небось в душе Урдуш-ака сердится на меня, досадует, что выручил мальчишку, оставил на вечеринке, а сам пострадал из-за своей же доброты. Теперь уже от него не отцепится Курбанбай.
— Говорят про Урдушмата, — обратился ко всем старший круга, — а подумать надо каждому, кто заглядывается на хибарку Бово-банги. О, страшная эта хибарка! Кто войдет раз-другой, потом не выйдет. А если и выйдет, то уже по на ногах, а на руках, на брюхе, по-черепашьи. И, как черепаха, будет беспомощным и несчастным.
Курбан-палван снял с себя бельбаг и стал скручивать его жгутом. «О, крутой, видно, нрав у йигитогаси, — подумал я, — как бы из-за моего языка не пострадал парень».
— Эй, Урдушмат! — хлопнув по ладони жгутом, крикнул йигитогаси. — Ты спрашивал Назиркула, теперь он спрашивает тебя. Что ответишь?
Попал перепел в силок, и показалось ему небо с овчинку. Ни вырваться, ни перекусить волос. Одно осталось — уповать на милость товарищей.
— Принимаю условие, — ответил Урдуш-ака мрачно. — Сегодня принимаю…
— И сегодня, и завтра, — оборвал его йигитогаси.
— Наступит завтра — с ним и договоримся.
Большего, видно, с Урдушмата вытянуть нельзя было.
Больше джигит не скажет — совестно. Каким будет выглядеть парень в глазах мальчишки? Тягостно ему, а мне тягостнее во сто крат. Испортил, кажется, Веселье, на которое пробрался с таким трудом.
Нет, не испортил. Насыр-ака ударил всей силой среднего пальца по тугому, точно тетива, бубну, и тот выкрикнул одинокий звук, похожий на выстрел, и на падение камня, и на звон колокола. Все сидевшие в кругу повернулись к Насыру, замерли, давая попять этим, что готовы и ждут начала.
Начать должен был йигитогаси. В наступившей тишине Курбанбай прочел молитву, слова которой повторили гости. Молитва была короткой, настолько короткой и простой, что я запомнил ее: «Век нам жить, аминь!» При этом парни раскрыли ладони, словно просили всевышнего о благословении, а затем совершили омовение лица.
Я сидел уже на выступе ниши и, прислонясь к стене, во все глаза смотрел на торжественный круг, застывший в молитве. Не знаю, каким словом определить мое состояние, да и есть ли такое слово. Все слилось: и любопытство, и трепетное ожидание, и страх перед чем-то загадочным, неведомым, и восторг единения со всей этой празднично одетой массой людей. Было тихо, но я не верил в тишину, было торжественно, но мне она казалась придуманной, эта торжественность. И серьезные, благообразные лица не были настоящими — хитрые маски. Вот сейчас слетит важность, и все расплывутся в улыбке. Засмеются, захохочут — ведь люди пришли сюда не молиться, а пировать, радоваться, балагурить.