Он зло посмотрел на блаженно почивающую супругу, принялся одеваться. Неизвестно для чего. Не спалось. И на воздух, что ли, хотелось.
Было бы странно, если б в эту ночь спал Шлегель. Он, в готовности к действию, и не ложился, не снял форменных шаровар и сапог, только вместо мундира накинул пижамную, со шнурами, венгерку. В домашнем тесном кабинетике кругом книги, и весьма недурственные. Шлегель брал то один, то другой томик, раскрывал, откладывал, вспоминал стихи или присаживался к столу, набрасывал какие-то рожицы. Рисовальщиком он был небесталанным, и рожицы обретали портретное сходство: вот Дербенев, городской голова, вот Мефодий Гарелин, вот Кожеловский. А это кто? А это Бубнов, Андрей... Андрей... Андрей Бубнов... Рука сама по себе выводила шаржированные, утрированные изображения, и рукою повелевала подспудная зрительная память. Рядом с Бубновым неожиданно возник скуластый, южного типа, волосы бобриком... Кто это? Ответить Эмиль Людвигович не мог, но ведь неспроста карикатура эта появилась. Напряг память, вспомнил-таки: однажды повстречал Бубнова с этим вот юношей, одетым как и большинство мастеровых, но явно интеллигентным и нездешним. Любопытно‑с...
Что касается Кожеловского, то коллежский асессор посадил в прихожей казака из вверенной ему сотни, наказал в случае чего поднять немедля, выпил для прочности сна здоровущий стакан смирновки и прямиком отправился в объятия Морфея.
Раклист, иначе говоря, ситцепечатник фабрики Полушина, партийный организатор первого района, где размещались наиболее крупные предприятия, Федор Кокушкин (кличка Гоголь) поднялся тоже рано. Забастовка по разработанному плану в семь — надо и отдохнуть людям, — но Федор дождаться этого времени вот никак не мог, режьте меня, четвертуйте, а не могу, братцы.
Из чайника поливала жена, а Кокушкин старательно разбирал под водяной теплой струей длинные, плохо промываемые волосы, а после расчесывал жениным гребнем и основательно завтракал — жареная картошка на бараньем сале, с лучком, а к чаю по-господски бутерброд с бужениной и варенье в тонконогой вазочке. Раклисты, как и граверы, зарабатывали недурно, хозяева их ценили. Наелся-напился, поглядел на спящих детишек — трое! — сказал жене:
— Пошел я.
— Давай уж, идиёт, — отвечала она.
Какая все-таки отличная штука майская трава, как хорошо, скинув рубахи, разувшись, лечь и глядеть ввысь, там в неспешном движении соприкасаются друг с другом толстые облака, там из серого становится голубовато-зеленым небо, там скоро из красного превратится в раскаленно-желтое солнце. И тогда заплещется в Талке дезертирка-рыба, удравшая из травленной всяческой поганью Уводи.
— Искупаться бы, — сказал Андрей, он лежал на подстеленной тужурке.
— Холодно, — ответил Михаил.
— Попробую, — сказал Андрей и засмеялся.
— Рад дурак, что на земле живет, как моя мамаша говорит, — сказал Фрунзе, они усвоили меж собой тон легких, необидных подковырок.
Плавал Андрей недолго, но вкусно, Фрунзе тоже хотелось, однако не решился.
Когда вылезал на крутоватый, желтый бережок, обтирался вместо полотенца нижнею рубахой — успеет просохнуть на солнышке, — когда Фрунзе, крепышок, похвалил, что и у Андрея мускулатура ничего себе, — в эти минуты и начали реветь фабричные, заводские гудки.
Хотя они заголосили в неурочное время, большинство горожан не удивились, зная, к чему эти гудки. Они неслись над всем пространством, и Андрей, как и все местные, определял: это — у Бакулина, это — у Дербенева, поддержали бурылинский, маракушевский... Примерно через полчаса забастовщики придут вот сюда, на Талку, задача Андрея и Михаила — встречать, размещать на поляне, чтобы не было толчеи. Условились на заседании, что оба они выступать с речами не станут: Фрунзе — нелегал, Андрею тоже не следует до поры слишком явно проявлять себя перед полицией и жандармами. Федор Афанасьевич выразился в том смысле, что и без них ораторы найдутся, а вот следить за большевистской печатью, да и буржуазные газеты читывать и выводы из них делать, и листовки составлять — этим, кроме них, некому будет заняться.
Андрей пытался было возражать, ему показалось, что роль им отводится очень уж пассивная, но Афанасьев выслушал непомерно запальчивые слова, ответил кратко и неожиданно резко: мало ли с чем ты не согласен, мало ли чего хочешь. Ты эти свои студенческие замашки брось, и от мальчишества пора избавиться. Запомни раз и навсегда: партия от каждого требует железной дисциплины, притом не такой, которая снаружи, для виду, а сознательной. Не по принуждению чтобы действовал, а по убеждению. Слушая Отца, в который раз Андрей удивлялся его уму, трезвости суждений и взглядов, а также той черте, что проявлялась у него в нужные моменты: щуплый, с негромким голосом, скромный и от природы по-крестьянски деликатный, Афанасьев при необходимости делался жестким, умевшим повелевать. Андрей понял, что ответственный секретарь преподает наглядный урок не только ему, но и прочим, пилюлю проглотил и наставление принял.