Ни один огонек не горел в домах на Первой Борисовской. Вдалеке повизгивала гармошка, слышались пьяные голоса. Весна выдалась на диво дружная, и вчера, на иринин день, Ирины Разрой Берега, 16 апреля, прежде сроку отыграли овражки и будто к Володиному приезду по заказу раскрылась и смородина, и бузина, и черемуха, и фиалки зацвели. За городом сильно пахло зеленой свежестью. И уже сморчки несли бабы из лесу, и, если не соврала нянька, над Уводью прошмыгнули негаданные ласточки. Утихли, понастроив гнезд, грачи. Отгремел в четверг первый, перекатами, гром. Весна...
Фонари — на каждый квартал по единственному — погасили. Андрей перешел на освещенную луной сторону. Куда он отправился и зачем — не знал сам. Такое с ним приключалось нередко с тех пор, как начал взрослеть: срывался с места и брел без всякой цели. Сейчас он двигался в сторону Талки и, поняв это, решил: а что, и в самом деле пойти туда, подышать чистым запахом недавно раскованной воды. Недалеко. Посидеть на бережку, наломать черемухи, она в домашнем тепле распустится, маменька будет рада и сестренки, а особенно Тоня, любящая музыку, стихи, цветы.
Кто-то бежал навстречу — прямо по лужам, по грязи. Андрей на всякий случай прижался к забору. Но и тот переменил бег на опасливый шаг. Андрей узнал Никиту Волкова, училищного товарища. Выглядел тот странно: без шапки, в одной рубахе распояской, брюки мокрые, — кажется, чуть не по колено.
— Никита, — позвал Андрей. — Ты что?
— Слушай, у тебя деньги есть?
— В кабак тебя все равно не пустят, вид неподходящий, — сказал Андрей; он пьяных не терпел.
— А, — Волков махнул рукой и снова кинулся бежать. Андрей догнал, ухватил за плечи:
— Да ты что, Никит?
— Отец помирает. Кровь горлом хлещет. За доктором я. Денег в доме ни гроша, думал — завтра у кого займем, отнесу. А ведь без денег может и не пойти доктор-то.
— Три рубля хватит? — Андрей заторопился, полез в карман форменной куртки. Отец деньгами не баловал, на книги, однако, давал.
— Я побег, — сказал Никита. В училище он привык говорить правильно, даже чрезмерно книжно, а тут вырвалось.
— Мне с тобой? Или к вам, помочь?
— Чем поможешь, не ходи... Ладно, я побег...
— Шинель хоть мою возьми, застудишься, — крикнул Андрей вдогонку.
Никита не услышал.
Через несколько минут, забрызгавшись грязью, Андрей стоял у избенки Волковых.
Он ожидал, что будет отчаянный вопль Прасковьи Емельяновны, плач Петьки, но стояла тишина, и это показалось Андрею страшней любого крика. В единственном, незанавешенном окошке теплилась желтая лампешка, но сквозь мутное стекло ничего не видно, только двигались тени. Войти Андрей не решался. Присел в сторонке на трухлявый, фосфорно посвечивающий обрубок, решил дождаться Никиту с врачом.
Такая хорошая, весенняя выпала ночь, и было невозможно представить, что рядом, совсем рядом умирает человек, хорошо знакомый, близкий Андрею. Помнил он Ивана Архиповича с тех дней, когда поступали Бубнов и Никита Волков в реальное. Никита чем-то на товарища нового походил — тоже лобастый, с крупным носом, повадкой медлительный и, как Андрей, мог ни с того ни с сего выкинуть фортель. Держался он сперва наособицу, разговаривал только с Сенькою Кокоулиным (у того отец — ткач, остальные же барчуки). Но вскоре подружился с Андреем, и Бубнов частенько забегал к ним в избенку, — здесь, в бедноте, в скудости, порою казалось ему теплей, нежели в чинном, благопристойном, набожном отцовском дому. Иван Архипович моралью никакой не докучал, балагурил, как с равными, молитв перед трапезой не творил, от семьи не отъединялся. И даже пшенка, едва приправленная зеленым льняным маслом, нравилась Андрею не меньше, чем жирные маменькины кулебяки. А главное, у Волковых все говорили не тая — и про домашние дела, и про фабричные порядки. Здесь, пожалуй, и начал Андрей постигать жизненную азбуку.
И вспомнилось теперь: под рождество, в девяносто седьмом, сидели, как всегда, в классе, за окнами раздался непонятный шум и, сколь ни отличался строгостью учитель математики, надворный советник Шестаков, реалисты рванули с мест, облепили подоконники. По Александровской, посередине мостовой, оттеснив и экипажи, и подводы, распирая, казалось, стены домов, шествовала толпа. Не гомонили гармошки, не взвизгивали, как заведено во время гулянок, подвыпившие бабы, не слышалось матерных выкриков: толпа шествовала безмолвно, и в безмолвии ее, наверное, и заключалась неведомая, неугадываемая сила, и ее, этой силы, устрашился надворный советник Шестаков, он взывал: «Господа, господа, прошу по местам», но «господа» третьеклассники Иваново-Вознесенского реального училища, каждому по четырнадцать лет, — за учебные столы не торопились. Кто-то — кажется, Кокоулин Сенька — с бумажным треском рванул на себя оконную раму, влетели снежинки, понеслось дыхание тысяч людей. И тут в коридоре затрещал звонок.