Через минуту они уже выехали из ворот, и шарабанчик затрясся и задребезжал на булыжном шоссе. Некоторое время ехали молча, пока не свернули на грунтовую дорогу. Шарабан сразу точно поплыл по мягкой пыли. Прекратился шум колес и цоканье копыт. Теперь можно было разговаривать, не напрягая голоса.
— Занозистый тип у тебя этот рыжий, — сказал Дорогин.
— Да нет, — как-то грустно отозвался Матас. — Он неплохой… Зарвался с этим домом, вовремя не уступил, а потом, знаешь, как это бывает, затянул дело, а чем дольше человек ошибается, тем труднее признаться в ошибке, происходит воспаление самолюбия, и делается он дурак дураком, а то и похуже.
— На тебя он зол, однако, не на шутку. Жаловаться небось будет, что обидели сироту…
— Уже жаловался, — равнодушно сказал Матас и вдруг, резко натянув вожжи, остановил лошадь. — Так и есть, проехали. К озеру нам вовсе не нужно было выезжать. Тьфу ты!.. — И стал заворачивать лошадь обратно к перекрестку, который миновали несколько минут назад.
Глава девятая
Гуси всполошились, заметив во дворе чужих людей, и, возмущенно переговариваясь, заковыляли вперевалку прочь от калитки.
Матас и Дорогин, оставив лошадь за воротами, вошли, осматриваясь: туда ли попали? Людей на дворе не было видно. Наконец на тревожное гусиное гоготание из дверей сарая выглянула растрепанная белобрысая девочка и уставилась на пришедших внимательными мышиными глазками.
— Здравствуй, мышонок! — сказал Матас. — Ну-ка, покажи, как пройти к хозяину.
Девочка подумала, поморгала и переспросила:
— К хозяйке?
— Ну, к хозяйке, — согласился Матас.
Тогда девочка высунулась немножко из двери и, протянув тоненькую руку в большой рукавице, показала на черное крыльцо.
Когда они двинулись дальше, девочка опасливо вышла из сарая и пошла следом, шлепая большими ботами по лужам… Выждав, пока за ними закрылась дверь, она приблизилась к самому крыльцу, подбоченилась, насмешливо фыркнула:
— Хм! Мышонок!.. Сам-то ты мышонок! — И, срезав таким образом отсутствующего противника, строптиво дернула плечом и, торжествующе размахивая большими рукавицами, пошла обратно к гусям…
Довольно странным делом был занят профессор Юстас Даумантас в тот момент, когда к нему явились посетители: сидя в кресле, он слушал тиканье часов.
Старый человек, откинувшись на спинку кресла, сидел, неподвижно уставясь перед собой, вслушиваясь в немолчное тиканье, отмечающее минуты, часы и годы, которые все уходят, уплывают назад, как берега в плавании, — одинаково безвозвратно и для никчемных неудачников, как он, и для шумливых победителей в жизненной борьбе… Если сидеть так очень долго, начинаешь находить нечто утешительное в таких мыслях.
Когда он услышал голоса и вслед за тем к нему постучали и вошли двое незнакомых людей, он поднялся навстречу растерянный, не успев встряхнуться от своих мыслей, чувствуя себя так, будто его застали полуодетым.
Он еле успел отнять у одного из пришедших стул с поломанной ножкой, на который тот чуть не сел, и, торопясь подвинуть взамен кресло, зацепил занавеску так, что едва не уронил цветочный горшок с подоконника.
Вообще получилась какая-то суетня, чепуха.
К тому же посетители явно заметили замешательство хозяина и, чтоб дать ему время оправиться, стали посмеиваться над собой, — как это они бестолково сбились с пути по дороге на хутор!
С каждой минутой хозяина все сильнее охватывало раздражение. Какое ему дело до этих людей? Кто их просил приходить? И он-то сам чего так растерялся?
Он повернулся к Дорогину и с холодной любезностью сказал:
— Вероятно, по пути вы спрашивали, как проехать к профессору Даумантасу? А проще было спросить дорогу на Гусиный хутор. Или просто к зятю старой Юлии. Тут бы каждый показал, как проехать.
Дорогин посмотрел с удивлением и вежливо сказал:
— Да? К сожалению, мы не знали этих подробностей… Перед отъездом из Москвы мне просто сказали, чтоб я связался с профессором Даумантасом…
— Это очень лестно, что в Москве… Весьма любезно с вашей стороны, хотя я не склонен преувеличивать популярность моего имени…
«Колючий старик, — подумал Дорогин, — и чего это он злится?»
Профессор неприятно улыбался, беспокойно морщился, и разговор получался трудный, какой-то беспричинно колкий, чуть не враждебный.